Когда монахи и монахини потянулись к выходу, Годвин отделился от них и подошел к матери.
– Доброе утро, мама.
Петранилла поцеловала сына в лоб.
– Ты похудел. – От материнской опеки было никуда не деться. – Тебе хватает еды?
– Соленой рыбы и каши у нас в достатке.
– Чем ты озабочен? – Она всегда видела сына насквозь.
Годвин рассказал матери о «Книге Тимофея».
– Хочу зачитать братии главу на общем собрании.
– Думаешь, остальные тебя поддержат?
– Теодорик и молодые монахи – несомненно. Многие из них недовольны тем, что постоянно видят вокруг себя женщин. Ведь они уходили от мира в мужское сообщество.
Мать одобрительно кивнула.
– Это выведет тебя в вожаки. Великолепно.
– Кроме того, меня ценят за горячие камни.
– Какие камни?
– Я ввел новые правила на зиму. В студеные ночи перед утреней каждому выдают горячий, завернутый в тряпку камень. Теперь никто не обморозится.
– Очень умно. Но все же убедись в поддержке, прежде чем выступать.
– Конечно. Знаешь, это все в духе того, чему нас учили в Оксфорде.
– А именно?
– Человек слаб, нельзя полагаться на собственный разум. Мы не можем надеяться понять сей мир, нам суждено лишь изумленно взирать на творение Божье. Истинное знание приходит лишь в откровении. Мы не должны подвергать сомнениям принятую догму.
Петранилла смотрела недоверчиво, как и прочие миряне, которым ученые люди пытались объяснить высокую философию.
– В это вот верят епископы и кардиналы?
– Да. Парижский университет запретил труды Аристотеля и Фомы Аквинского как раз потому, что они основаны не столько на вере, сколько на разуме.
– А такие рассуждения помогут тебе войти в милость к вышестоящим?
Лишь это мать и заботило. Она хотела, чтобы ее сын стал приором, затем епископом, архиепископом, даже кардиналом. Годвин хотел того же, но надеялся, что не столь циничен в своих устремлениях.
– Уверен.
– Хорошо. Но я не за тем к тебе пришла. Твоего дядю Эдмунда постиг тяжелый удар. Флорентийцы грозятся перебраться в Ширинг.
Годвин потрясенно ахнул:
– Дядя же разорится.
Впрочем, он пока не понимал, зачем мать пришла с этим известием к нему.
– Эдмунд надеется, что они останутся, если мы благоустроим шерстяную ярмарку, и прежде всего если снесем старый мост и построим новый, шире прежнего.
– Дай угадаю – дядя Антоний отказал?
– Да, но Эдмунд не сдается.
– Хочешь, чтобы я поговорил с Антонием?
Петранилла покачала головой:
– Его ты не переубедишь. Но если речь об этом зайдет на вашем общем собрании, ты должен поддержать новый мост.
– Пойти против дяди Антония?
– Всякий раз, когда старики будут отвергать дельные предложения, в тебе должны видеть вожака тех, кто ратует за новизну.
Годвин восхищенно улыбнулся.
– Мама, откуда ты столько знаешь про политику?
– Я тебе объясню. – Петранилла отвернулась и уставилась на большую розетку на восточном торце, перенесясь мыслями в прошлое. – Когда мой отец начал торговать с флорентийцами, видные горожане Кингсбриджа решили, что он выскочка. Они задирали носы перед ним и его родными и делали все, чтобы помешать ему осуществить его затею. Моя мать к тому времени умерла, я была подростком, и отец выбрал меня в наперсницы. – Ее лицо, обычно бесстрастное, словно застывшее, исказили горечь и обида; глаза сощурились, губы искривились, щеки горели от перенесенного некогда стыда. – Он понял, что не избавится от пренебрежительного отношения, если не подомнет под себя приходскую гильдию. И вот как мы решили действовать. – Петранилла перевела дыхание, будто вновь собирала силы для длительной войны. – Мы ссорили вожаков между собою, натравливали одну партию на другую, заключали союзы, затем их разрывали, беспощадно топили противников и использовали сторонников, покуда они были нам удобны, а потом бросали. Потребовалось десять лет, но в конце концов отец стал олдерменом гильдии и самым богатым человеком города.
Мать уже рассказывала Годвину о деде, но никогда еще не была столь откровенной.
– Так ты ему помогала, как Керис помогает Эдмунду?
Петранилла криво усмехнулась:
– Верно. Вот только когда Эдмунд перенял дело, мы уже стали видными горожанами. Мы с отцом поднялись на гору, а брату просто осталось спуститься по противоположному склону.
Их беседу прервал Филемон, вошедший в собор из внутреннего дворика. Высокий, с костлявой шеей, вышагивавший птичьей походкой, он нес метлу: в обязанности двадцатидвухлетнего служки входила уборка. Филемон казался взволнованным.
– Я искал тебя, брат Годвин.
Петранилла сделала вид, что не замечает его нетерпения.
– Здравствуй, Филемон. Разве тебя еще не сделали монахом?
– Не могу внести необходимое пожертвование, мистрис Петранилла. Я ведь из скромной семьи.
– Но ради благочестивых послушников аббатство не раз отказывалось от пожертвований. А ты служишь уже много лет, платят тебе или нет.
– Брат Годвин предлагал меня постричь, но некоторые старшие братья были против.
– Карл Слепой ненавидит Филемона, – вставил ризничий, – уж не знаю почему.
Петранилла пообещала:
– Я поговорю с моим братом Антонием. Он должен переубедить Карла. Ты верный друг моему сыну, и я хочу, чтобы ты стал монахом.
– Спасибо, мистрис.
– Ну что ж, ты, похоже, сгораешь от нетерпения сказать Годвину нечто наедине. Ухожу. – Петранилла поцеловала сына. – Не забудь, о чем мы говорили.
– Не забуду, мама.
Годвин испытал облегчение, как если бы грозовая туча прошла мимо, разразившись ливнем над кем-то другим.
Едва Петранилла отошла, Филемон выпалил:
– Епископ Ричард!
Ризничий поднял брови. Филемон умел вызнавать чужие секреты.
– Что ты выяснил?
– Он в госпитале, в одной из отдельных комнат наверху, со своей двоюродной сестрой Марджери!
Хорошенькой Марджери было шестнадцать лет. Ее родители – младший брат графа Роланда и сестра графини Марр – умерли, поэтому девочку взял под опеку Ширинг. Теперь он хотел выдать ее замуж за сына графа Монмута. Этот союз существенно укрепил бы положение Роланда как самого влиятельного аристократа юго-западной Англии.
– И что они там делают? – спросил Годвин, догадываясь об ответе.
Служка понизил голос:
– Целуются!
– Откуда ты знаешь?
– Я покажу.
Филемон двинулся к выходу из собора через южный трансепт. Монахи пересекли внутренний дворик мужского монастыря и поднялись по лестнице в дормиторий[21], скудно обставленное помещение, где в два ряда стояли простые деревянные ложа с соломенными матрацами. Через стену располагались помещения госпиталя. Филемон подошел к широкому комоду, где хранились одеяла, и с усилием его отодвинул. В стене за комодом обнаружился камень, который, оказывается, легко вынимался. «Любопытно, как служка на него наткнулся», – подумал Годвин и прикинул, что Филемон, наверное, что-то прятал в этом укрытии. Стараясь не шуметь, Филемон вынул камень и прошептал:
– Глядите, скорее!
Годвин помедлил и тихо спросил:
– За кем еще ты подсматривал отсюда?
– За всеми, – ответил Филемон, явно подивившись вопросу.
Годвин предполагал, что ему предстоит увидеть, и заранее расстраивался. Подглядывать за распутным епископом, быть может, вполне обычно для Филемона, но постыдно и ниже достоинства ризничего. Однако любопытство подстегивало. В конце концов он спросил себя, что посоветовала бы мать, и сразу понял, что она велела бы ему смотреть.
Отверстие в стене располагалось чуть ниже уровня глаз. Годвин пригнулся и припал глазом к дыре.
Перед ним открылась одна из гостевых комнат над госпиталем. В углу перед фреской с изображением Распятия стояла скамеечка для молитвы. Еще в комнате имелись два удобных кресла и несколько табуретов. Когда съезжалось много важных гостей, мужчинам отводили одну комнату, женщинам другую, и сейчас Годвин видел именно женскую половину, так как на столике были раскиданы штучки из женского обихода – гребни, ленты, кувшинчики и флакончики с загадочным содержимым.
На полу валялось два соломенных тюфяка. Ричард и Марджери, возившиеся на одном из них, успели зайти куда дальше поцелуев.
Епископ Ричард был привлекательным мужчиной с волнистыми рыжеватыми волосами и правильными чертами лица. Стройная белокожая Марджери значительно уступала ему в возрасте: была почти вдвое моложе. Они лежали на тюфяке в объятиях друг друга. Епископ целовал Марджери и что-то нашептывал ей на ушко. На полных губах девушки играла довольная улыбка. Из-под задранного до неприличия платья торчали красивые длинные белые ноги, рука опытного Ричарда елозила между бедрами девушки. Пусть сам Годвин не имел опыта познания женщин, но откуда-то знал, что делает епископ. Марджери, приоткрыв рот, влюбленными глазами смотрела на Ричарда и тяжело дышала от возбуждения, ее лицо пылало. Возможно, в Годвине говорило предубеждение, однако он сразу почувствовал, что для Ричарда Марджери не более чем игрушка, а девушка мнит епископа любовью всей своей жизни.
Ризничий в ужасе глядел на это непотребство. Ричард пошевелил рукой, и Годвин вдруг узрел треугольник волосков между бедрами Марджери, такой темный в сравнении с белой кожей, точь-в-точь как ее брови. Монах поспешно отвернулся.
– Можно я посмотрю? – попросил Филемон.
Годвин отодвинулся. Это ужасно, но что же теперь делать? И делать ли вообще что-нибудь?
Служка приник к дырке и возбужденно выдохнул:
– Я вижу ее мохнатку. Он ее гладит.
– Брысь оттуда, – велел Годвин. – Мы видели достаточно. Даже слишком.
Филемон помедлил, явно зачарованный зрелищем, затем неохотно отошел и вернул камень на место.
– Мы должны немедленно поведать о прелюбодеянии епископа!
– Заткнись и дай подумать, – шикнул монах.
Послушав Филемона, он наживет себе врагов: самого Ричарда и его могущественного семейства, – а толку не добьется. Но наверняка есть способ обратить увиденное себе на пользу. Годвин попытался рассуждать, как мать. Если разоблачением Ричарда ничего не выиграть, то, может быть, поставить на молчание? Пожалуй, Ричард будет благодарен, если Годвин сохранит его тайну.