Мир без Стругацких — страница 28 из 41

Но в 1970 году всё изменилось. Рытхэу отправился на побережье Чукотки, чтобы набрать материал для нового романа; здесь его следы теряются на несколько лет. Исследователям так и не удалось достоверно выяснить, чем писатель занимался в эти годы.

В 1974 году в большой мир вернулся другой Рытхэу. Он отверг предложения работы в Ленинграде, Магадане и Анадыре и устроился метеорологом на острове Айон. Работая там, Рытхэу продолжал писать, но судьба текстов его как будто не интересовала.

«Рэккены», «Чёрный кит» и «Маленький бог Уэлена» – самые известные работы начала периода «нового Рытхэу». Потом были «Снег как сон», «Город на дне неба» и, конечно, цикл «Умилык».

Некоторое время по инерции его продолжали печатать большие журналы, но уже тогда было видно, как изменилась проза Рытхэу. Словно и Рытхэу-автор, и его персонажи совершили резкий разворот и из мира большого двинулись обратно, но не в так называемый малый мир Чукотки, не на стойбище и не в охотничий вельбот, а дальше, за границу миров, в те самые измерения, о которых намёками писал ещё Тан-Богораз и о которых, по уверениям поклонников творчества Рытхэу, чукотские и эскимосские шаманы знают куда больше своих коллег из других частей света. Последователи Рытхэу по всему миру убеждены, что Крайний Север – это Край в прямом смысле этого слова, граница миров, где возможно всё.

Сам Рытхэу не делал ничего для возрождения или укрепления былой славы. Последняя его официальная советская публикация – 1976 год, рассказ «Песни снежного кита», опубликованный в газете «Молодая Чукотка», – круг замкнулся.

В следующие полтора десятилетия в Советском Союзе произведения Рытхэу распространялись только в самиздате. Но параллельно – переводились на французский, английский, японский языки. В Италии вышло уникальное издание – билингва с чукотским оригиналом и итальянским переводом.

Тексты «нового Рытхэу» сначала мягко, а затем всё жёстче говорят о необходимости слушать себя, жить в единении с природой, таков их подтекст. А на поверхности – глобальные, надчеловеческие силы, вселенная как единый механизм, связь всего со всем и, конечно, песни китов.

Утверждается, что именно благодаря влиянию Рытхэу и его текстов в 1982 году был принят мораторий на коммерческий китобойный промысел.

В дикие девяностые, пользуясь равнодушием Рытхэу к судьбе его текстов, несколько ленинградских издательств опубликовали ряд его романов на русском языке, но под выдуманным именем: Георг ван Сон. Продолжалось это недолго и резко прекратилось по воле самих издательств. Прошёл слух, что со всеми, кто был причастен к выпуску контрафакта, происходили загадочные, почти мистического свойства события.

При том что имя Рытхэу, вопреки своему значению, и не забыто, и не стёрто, сам он исчез с радаров, и словно по волшебству мало кто интересуется его существованием. Поклонникам творчества Рытхэу довольно его текстов. Многие его тексты стали культовыми, а места, упомянутые в его романах, обрели значительную туристическую популярность, что послужило одной из основ так называемого чукотского экономического чуда.

Кто-то уверяет, что Рытхэу давно мёртв. Другие говорят, что он уехал доживать свой век на загадочный остров Ръэвав, которому посвятил полдюжины рассказов и один роман.

Юрий Рытхэу. Песни снежного кита

Умилык: сказка о матери белых китов

– Говорят, пурга на Ръэваве – это снежный кит гневается. Бьёт хвостом по бесконечной глади Млечного Пути и высекает мелкие снежинки, которые укутывают остров.

– Во всём мире снег – явление атмосферного масштаба, и только на Чукотке – космического.

– И даже не на всей Чукотке. На Ръэваве. Чукотка – что? Cлово. Административная единица, геометрическая фигура, отчёркнутая линейкой на карте. Послушать этих картографов, им и Магадан сойдёт за Чукотку.

– Это вам какие-то дикие картографы попались, не слушайте их. Слушайте меня. А лучше расскажите, чем этот ваш Ръэвав такой особенный, что везде снег – агрегатное состояние воды, а тут – осколки вечности.

Прежде чем отвечать, Умилык оглядел комнату – с некоторой даже нежностью. Всё здесь было ладно и выверено, так что не стыдно было теперь принимать гостей.

А компания подобралась на редкость странная.

Молодая женщина со светлыми, почти белыми волосами и мёртвыми глазами. Такие глаза бывают, когда заканчиваются последние слёзы. Даже сквозь несколько слоёв одежды Умилык ясно видел, что женщина носит ребёнка. У беременной женщины меняется повадка: теперь ей надо беречь не только себя. И пусть вместе с последними слезами исчезает вкус к жизни – остаётся материнский инстинкт.

Высокий лысый человек в очках с толстыми линзами был похож на профессора и выговаривал русские слова подчёркнуто правильно, но Умилык знал уже, что человек этот – поляк и что никакой он не профессор, а, кажется, вовсе музыкант. Второй мужчина так спешил вернуться на материк, что из Кытооркэна перебрался на Ръэвав, но вместо запланированного вертолёта получил пургу; лицо в оспинах, вечная ухмылка, неопрятные волосы – корреспондент из самой Москвы. Именно с ним Умилык вёл беседу.

Но больше всего изумляло Умилыка присутствие здесь старухи, что сидела на корточках неподалёку от выхода, – с таким видом, будто встанет и уйдёт, едва закончится буря. Это была Навэтын, и ей было сто, а то и двести зим. Так Умилыку говорили те, кто родился и вырос на Ръэваве. Сам Умилык тоже был «стажистом» – слово из лексикона райисполкомовских людей, что изредка добирались и на Ръэвав. Он провёл на острове почти тридцать лет. И когда Умилык появился здесь, Навэтын уже была стара, как сам остров.

Её яранга стояла наособицу, и Умилык иногда думал, что когда Навэтын умрёт, узнают об этом не сразу. Навэтын умирать не спешила. Наоборот: поражала крепким рассудком и ясным чувством времени. Она всегда заранее знала о благополучной охоте, и, когда вельботы возвращались с жирной добычей, Навэтын ждала на берегу со своим пекулем. Ловкостью она не уступала лучшим работницам разделочной бригады, ей всегда были рады.

Тем удивительнее, что на этот раз Навэтын оказалась в посёлке так невовремя, за час до начала первой ноябрьской пурги.

Посёлок – громкое слово. На Ръэваве не было ни своего райисполкома, ни даже клуба. Центром жизни оставалась метеостанция, где и собралась сейчас в ожидании лётной погоды эта компания.

Умилык вздохнул. Обеспечить заезжим гостям местный колорит – задача, не вписанная в должностную инструкцию, но не менее важная, чем, например, аккуратное ведение метеорологического журнала.

– Когда-то наравне с луоравэтлен жили на севере и другие племена: люди-моржи, люди-лахтаки и даже люди-киты. Мужчины из этих племён брали в жёны человеческих женщин, и так продолжался их разумный род. Однажды в эти края приплыла великая китица – мать белых китов – и взяла в мужья охотника луоравэтлен. Всё, чего хотела китица, – проучить своего первого мужа, своевольного снежного кита, что плавает по Млечному Пути и чьи песни люди слышат на границе между реальностью и сном.

Но дети, которых китица родила охотнику-луоравэтлен, были так же ей дороги, как белые киты. Дети выросли и взмолились: мать, мы не можем уплыть с тобой в океан, но и здесь нам места нет, все лучшие земли заняты другими людьми, как нам быть? Послушала китица своих детей, вздохнула и сама стала островом – чтобы у детей её была собственная земля. И остров этот получил имя Ръэвав. Только один наказ оставила она своим детям, и слова эти передают из поколения в поколение: белые киты – братья, а братьев не убивают. Говорят, иногда сама китица выходит к жителям острова в человеческом обличии – посмотреть, как дела у её детей.

Именно поэтому великий снежный кит так отличает Ръэвав и поэтому приходит сюда с пургой: ищет свою жену, которая оставила его ради человеческого мужчины и его детей.

Борисов: рассказ о китобое

Пурга за окном выла и билась в стены и крошечные окна, постукивала по крыше – точно северный великан прощупывает ветхое жилище в поисках слабого места.

Смотрителя Борисов видел насквозь и даже заметил момент, когда отбывание повинности по развлечению незваных гостей сделалось для него чем-то куда более интимным и важным. На мгновение Борисову показалось, будто он и сам разглядел в крошечном окошке метеостанции огромный глаз снежного кита, который не мигая смотрел прямо на него.

Он ещё помнил, как предвкушал эту поездку: особое чувство где-то пониже солнечного сплетения. Похоже на влечение к женщине, но морознее, холодок разбегается по крови и крошечными иголками покалывает в кончиках пальцев. Как-то так, думал Борисов, рождаются буквы, которые он потом сложит в слова. Непременно нужна была пишущая машинка, и в Москве Борисова ждала его «Олимпия», предмет особой гордости и тайного поклонения. Борисов терпеть не мог писать от руки – почерк у него был ужасный, курица лапой, в этих каракулях терялась, путалась красота идеи и ясность мысли. Но тащить «Олимпию» на север было бы нелепо. Борисов представил себя в китобойной моторке с «Олимпией», усмехнулся, а затем помрачнел. Борисов привык отслеживать цепочки своих мыслей, как рыбак, который осторожно, чтобы не спугнуть добычу, тянет леску. Ещё до того как рыба покажется из-под воды, уже по весу её и по манере рыбак понимает, чтó сейчас увидит: сома, щуку или даже осетра.

Борисов знал, какая история заставила его помрачнеть.

Теперь не осталось ни предвкушения, ничего. Не было какого-то особого ожидания возвращения домой. Домой хотелось деловито, буднично, как хочется лечь уже и выспаться наконец на привычной подушке после долгого перелёта. И в этом чувстве тоже было что-то от отношений с женщиной: роман завершён, влечения не осталось, ты уже всё узнал, что мог о ней узнать, и всё о ней понял, и показал ровно столько себя, сколько стоило, а больше и не надо. Борисов знал, что никогда не вернётся на Чукотку, и от этого ему было немного грустно. Но по-настоящему черно делалось от воспоминания об Эттыне.

– Всё это очень красиво, – сказал Борисов. – Пока не заканчивается чьей-нибудь смертью.

Краем глаза он заметил, как вздрогнула девушка, укутанная в пуховый платок: отчего-то ей не удавалось согреться даже в жарких помещениях метеостанции, хоть смотритель и отпаивал её крепким горячим чаем. Поляк не поднял головы, так и вертел в руках свой миниатюрный варган. Старуха в углу смотрела пристально, как будто и на Борисова, но одновременно – в бездну внутри себя. Умилык вежливо вскинул брови.

– Был в Кытооркэне охотник. Совсем молодой, ещё мальчишка, но высокий, не по-чукотски даже, да простит меня уважаемый Умилык.

Умилык пожал плечами, как бы говоря: а что же тут прощать, и то верно, что я невысок.

– Мальчика звали Эттын, и был он китобой.

Борисов вспомнил, каких трудов ему стоило уговорить бригадира взять его на кита. Эттын помог Борисову, причём помог совершенно безвозмездно – просто от восторга общения с человеком из самой Москвы. Эттын подхватил у Борисова красивое, как ему казалось, слово «жовиальный» и приправлял им каждую третью свою фразу. «Карго-культ», – презрительно думал тогда Борисов. А теперь стыдился своего презрения.

– Когда гарпун попадает в кита, наконечник раскрывается. Кит идёт на дно, но дело сделано, вслед за гарпуном на воду летит поплавок – пых-пых, так его называют. И чем больше гарпунов поразило кита, тем больше поплавков, а значит, киту сложнее уйти под воду. Тот кит бился как бешеный, он вырвал из себя первые два гарпуна, и море окрасилось китовьей кровью, но охотники были неумолимы. Каждый из них, за исключением, может, Эттына, повидал на своём веку десятки, а то и сотни китов. Их не удивить жизнелюбием отдельной подводной твари.

Борисов говорил размеренно, неспешно. Когда ему казалось, что мысль утеряна, воображение рисовало картинку: «Олимпия» на огромном и совершенно пустом столе. Столешница покрыта стеклом, а под стеклом – обрезки и обрывки жизни Борисова: билеты и билетики, газетные вырезки, салфетки и даже одна алдановская перфокарта. Так было всегда, сколько он себя помнил: стоило поставить пальцы на клавиши – и слова появлялись вновь. Точно хранились там, в кончиках пальцах, а клавиши пишущей машинки были способом их извлечь и дать им форму.

Сейчас формой был кит.

– В этой крови и в этом бурлении самого кита было не разглядеть. Ясно только, что это был лыгиргэв, – тут и сам Борисов поддался искушению употребить красивое слово. Попробовал его на вкус, посмотрел на лица слушателей, представил вместо них другие лица – московские, сытые, искушённые.

– Гренландский кит, – пояснил Умилык поляку и женщине.

– Гарпун мальчика Эттына вошёл в кита последним. Дальше в ход пошли карабины.

Борисов читал, как сходят с ума моряки советских китобойных судов. Буквы человека, который писал об этом, не были живыми и убедительными, а его статистика не обрела форму чувства: Борисов прочёл, но не понял. Он понял это в тот день, когда глядел, как борется за свою жизнь огромное и безусловно разумное существо. Это было сродни убийству бога – крамольная мысль, которую Борисов спрятал поглубже, чтобы изложить разве что в тайных черновиках.

Картину промышленной бойни можно было только попытаться представить – и это было интеллектуальное усилие сродни попытке мысленно восстановить маринистическое полотно по детскому рисунку карандашами. Борисов поморщился и мысленно вычеркнул это сравнение, в нём сквозило то самое снисхождение к малым народам, которого Борисов надеялся избежать. Но, кажется, эта болезнь не спрашивала разрешения, прежде чем проникнуть в твоё сознание.

Бойню же в формате народного промысла Борисов увидел, а затем неряшливо запротоколировал в блокноте – чтобы по возвращении домой оживить с помощью «Олимпии».

– Когда катера прибуксировали тушу к берегу, а трактор вытащил её наружу, стало ясно, что кит огромный. А ещё он был белый. Знаете, когда говорят о белом ките, представляется, наверное, какая-то такая снежная белизна, вот как товарищ сейчас рассказывал. Конечно, кит не был белым в прямом смысле этого слова, и всё же при одном взгляде на него всякому становилось ясно, что кит этот – особенный. Стало это ясно и Эттыну. Понимаете, что произошло? Очень простая история. Мальчик выходит на своего первого кита, охота проходит удачно, мальчик бросает гарпун, и гарпун этот попадает в цель. Кит добыт. Но потом выясняется, что кит этот, если верить бабкиным рассказам, какой-то особенный. Запретный. Что смерть его влечёт несчастье для всего рода. И вместо радости от успешной инициации мальчик испытывает какие-то совершенно иные чувства.

– Что с ним стало? – тревожно спросила девушка.

Борисов пожал плечами:

– Через несколько дней в одиночку и без оружия взялся отгонять медведицу с медвежатами, которые вышли к магазину. Глупая и страшная смерть. Медведицу, конечно, застрелили. Даже охотничий инспектор признал это правомерным. Большая, кстати, редкость. Обычно они норовят выписать штраф в несколько тысяч рублей. Вы скажете – мальчишка, максимализм. Но я знал его. Эттын был совсем другим. Он был хорошим охотником и рассудительным юношей – кроме случаев, когда дело касалось таких вот легенд. И если что-то заставило его поступить опрометчиво, так это – груз вины, навязанный первобытными сказками.

Отправляясь в Кытооркэн, Борисов хотел написать о красоте первобытного промысла и его осмысленности по сравнению с бездушной китовой бойней, какой занимались команды китобойных судов.

Но истории не получалось. Мальчик Эттын не умещался в заранее продуманную структуру, его мёртвое тело нарушало всю композицию, слова рассыпались под этим грузом. Кажется, убери мальчика – и всё заработает, но Борисов знал, что очерк должен быть честным. Нельзя вырезать из него мальчика и надеяться, что после такой операции очерк выживет. Сам Эттын рассказывал ему о людях-китах, и в этих историях человек был кем-то вроде китовьей души, его разумной частью, которая при желании обретала физическую форму и покидала китовье тело – но только ненадолго.

Без «внутреннего человека» кит терял осмысленность и становился мёртвым сгустком мышц.

Нельзя вынуть мальчика из истории о чукотском китобойном промысле: очерк сделается мёртвым и диким.

– Возможно, этот мальчик был родом с Ръэвава? – чётко выговаривая каждое слово, спросил вдруг поляк. Кажется, это были первые слова, которые он произнёс с тех пор, как все они друг другу представились. – Не поэтому ли вы приехали теперь на остров?

Борисов промолчал. Тогда Кшиштоф сказал:

– У меня тоже есть история про кита.

Кшиштоф: воспоминания об этнографе

Кшиштоф и сам толком не понимал, зачем ввязывается в этот разговор. Слова всегда были вотчиной Яцека. Кшиштоф слова не любил и только поэтому приложил столько усилий, чтобы их одолеть. Но, даже прибавив к родному польскому ещё два языка, с Яцеком он не сравнился.

– Вы, кажется, считаете, что вера в подобные вещи – удел человека наивного и не испорченного цивилизацией. У моего брата было два университетских образования, он объездил полмира и написал несколько книг. Яцек Томинский. Возможно, вы читали его «Песни китов». Он верил, что по крайней мере один белый кит – такой, какими их описывают жители Ръэвава, – существует.

Смотритель закивал.

– Большой был человек. Никто не слушал истории лучше него.

Кшиштоф с изумлением посмотрел на Умилыка. Он всё лучше понимал, за что его брат так полюбил этот народ. Это всё равно что выбраться из задымлённого пыльного города: из изворотливого, замешанного на взаимной выгоде, компромиссах и умолчаниях общества – уехать на край мира, простой и ясный.

Умилык удивительно точно подметил самое важное. Никто не слушал истории лучше Яцека. Так было всегда. Есть талант рассказчика, а есть талант слушателя. Яцек слушал так, что талантливым рассказчиком становился любой. Яцек умел разглядеть настоящую мелодию в белом шуме любого, самого неказистого рассказа. Разглядеть, достать, очистить и любоваться.

В детстве, когда ему не хватало слов, Кшиштоф садился за пианино. Пальцы сами бежали по клавишам, Яцек слушал его, а после рассказывал историю, и Кшиштоф изумлялся, до чего точно брат выуживал слова из течения мелодии, точно рыб из реки.

– Мы с Яцеком не виделись уже очень много лет. Он исправно писал мне письма, я отвечал редко и неохотно, но даже в моём телеграфном стиле брат ухитрялся разглядеть всё самое важное. На мою прозорливость он не рассчитывал, потому всё рассказывал подробно и очень охотно. Только поэтому, а вовсе не благодаря моей чуткости или вниманию к увлечениям брата я знаю немало и о Ръэваве, и о белых китах. Видите ли, здесь верят, что всякий, кто родился на острове и прожил достойную жизнь, не умрёт совсем, не станет горсткой пепла в советском крематории или тлеющими костьми в советской земле. Не останется портретом почётного передовика производства на заводской стене или строчками в местной – да пусть и московской – газете. Нет, они верят, что за хорошими людьми приходят белые киты. Кажется, для меня навсегда останется загадкой, был ли мой брат хорошим человеком. Он так и не дописал своё последнее письмо. Вот всё, что мне от него осталось.

Кшиштоф вновь достал из кармана небольшой варган, который Яцек прислал ему пару лет назад. Кажется, Яцек ничего подобного в виду не имел, но Кшиштоф посчитал делом чести освоить ещё и этот язык. Жаль, брат никогда не услышит его игры.

– Вы приехали за телом брата? – тихо спросил девушка, и только теперь Кшиштоф понял, что она очень внимательно слушает их беседу и даже принимает в ней участие – своим молчанием.

– У чукотского народа есть такое ёмкое слово: энан-откынатык. Это значит «везти покойника на санях, сидя верхом на нём». Не думаю, что эти милые люди подразумевают здесь нечто большее – какие-то метафорические глубины. А вот я их вижу. Мне кажется, это про то, как важно отпускать наших мертвецов, а не тащить их грузом вместе с собой. Я приехал сюда, чтобы отпустить своего брата. А тела его не осталось. Наверное, это к счастью. Во-первых, мне не придётся везти его в санях, сидя верхом. Во-вторых, я совершенно не хочу видеть его мёртвым. Люди в смерти меняются слишком сильно. Неудивительно, что именно смерть порождает больше всего мифов.

– У вас тоже два университетских образования? Вы очень складно говорите.

– Что вы. Я всего лишь музыкант. Скромный пианист. И немного попугай. Мой брат говорил складно и складно писал мне письма, а я только повторяю. Кажется, в этом моё предназначение: повторять – чужие мелодии и чужие слова. Но я обещал историю про кита. Здесь я тоже поведу себя как попугай: история не моя.

Вы, конечно, читали «Моби Дика»? Великая книга. Мой брат очень её любил. И, разумеется, у него была теория. Видите ли, у Яцека на любой счёт имелась теория. Когда говорят, что человек всюду ищет закономерности, то это про моего брата.

У чукчей есть такое понятие: тэрыкы, оборотень. Обычно так говорят о человеке, которого забрала тундра. Такой человек дичает и теряет себя.

Вообразите себе человека-кита, который потерял свою человеческую составляющую. Не станет ли он тогда тэрыкы? И если так, не назовут ли его Моби Диком?

– А ваш брат, значит, был Ахавом?

Кшиштоф задумался, опустив подбородок на грудь.

– Пожалуй, нет. Я бы сказал, его противоположностью. Знаете, почему обезумел от горя тот мальчик, убивший белого кита? Дело не в том, что он убил брата. Это понятный человеческий мотив, и люди практикуют подобное ежедневно. Но как родные люди, отдаляясь от нас, теряя материальность и форму, приобретают идеальные черты, так и герои наших легенд со временем становятся богами. Видите ли, людям очень нужны боги. Это, как у вас принято говорить, фундамент их морального компаса. Бог – не обязательно бесплотный бородатый старик на небесах. Не обязательно юноша на кресте. Иногда бог – это человек из плоти и крови, которого ты назначил своим судьёй. А иногда – огромный белый кит. Вот что стало с этим мальчиком. Он убил своего бога.

Кшиштоф помолчал, вертя в руках варган. Пальцами он чувствовал, что инструмент уже ожил, вдохновлённый то ли беседой, то ли бурей за окном.

– А моего брата боги не интересовали. Яцек поверил в белых китов, но хотел встретиться с ними на равных. Как человек с человеком.

– И как это сделать? Как с ними встретиться?

– Кажется, нет иного способа, кроме как просто ждать. По крайней мере, так считал мой брат. К сожалению, он не дождался.

Кшиштоф прекратил сопротивление и позволил варгану взять верх. Когда он зажал его зубами, звук, кажется, родился сам, ещё до того, как пальцы Кшиштофа коснулись язычка.

Увлечённый рождающийся мелодией, он не сразу заметил, что в разговор вступила старуха.

Старуха говорила тихо, и Кшиштоф не разобрал её слов. Уже через мгновение он понял, что, даже если бы разобрал, всё равно не понял бы: старуха говорила на чукотском.

Умилык начал переводить так быстро и так плавно, будто только и ждал, когда старуха вступит в беседу.

– Навэтын говорит, у неё есть история про кита, – сказал он.

Голос старухи звучал так, будто она подхватила мелодию варгана, прожевала её своим беззубым ртом и теперь плела из неё нить повествования. Кшиштоф закрыл глаза и вдруг почувствовал то, что, кажется, чувствовал его брат. Голос укачивал – ещё заметнее оттого, что слов Кшиштоф не понимал. И всё же ему казалось, что он понял эти слова, их суть и дух, их мелодию, нырнул в эту реку, и течение его увлекло – раньше, чем старик-смотритель заговорил, переводя на русский язык слова, сказанные старухой.

Навэтын: легенда о женщине, которую полюбил кит

В селении Нунак жила женщина, у которой не было мужа. Случается, хоть и редко, что такие женщины сами становятся охотницами, и говорят, нет охотниц лучше. Лахтак не любит мужской дух, а женщин подпускает ближе. Всё дело в том, что когда-то лахтачье племя было наравне с человеческим, и люди-лахтаки брали себе человеческих жён. Они и теперь об этом помнят.

Женщина из Нунака охотницей не была, её пекуль был ржав, а кэркэры и камлейки из-под её руки выходили впору медведю-оборотню.

Но женщина знала много странных песен и учила этим песням других. Была специальная песня, чтобы случился снег, и песня, чтобы он прекратился. Песня для тихой ночи, песня, чтобы пришла нерпа.

Когда охотники добывали лахтака, тюленя или кита, женщина всякий раз брала свой ржавый пекуль, приходила за своей долей, и никто не смел сказать ей ни слова.

Женщина жила одна; в одиночестве она гуляла по берегу и пела.

Песни, которые пела женщина, достались ей от её бабушки, но не для каждой из них было известно предназначение. Иногда понятно было из составляющих мелодии: женщина узнавала в песне снег, и ночь, и тишину и понимала, что песня эта – для спокойного зимнего сна, такого, чтобы проснуться полным сил и радости.

Одна песня ей никак не давалась. В этой песне были сплетены снежная пурга и китовий зов, но женщине никак не удавалось найти смысл такого сочетания.

Однажды вечером, на границе ночи, в дни ноябрьской пурги, женщина стояла на скале и пела. Женщина видела все знаки наступающей бури, но не спешила домой. Она решила проверить, не сработает ли песня, если петь её во время пурги.

А потом стало поздно: пурга обрушилась на землю, и мир исчез. Песня растворилась в вое ветра, и женщина поняла, что не сможет найти путь домой.

И тогда к ней вышел незнакомец. Он сказал: я тебя выведу. Взял её за руку и повёл сквозь бурю, а когда случались особенно сильные порывы ветра, он останавливался и крепко обнимал женщину, закрывая собой. И ветер не имел над ним власти.

Он довёл её домой и остался на ночь, а наутро ушёл.

С тех пор человек приходил почти каждую ночь, пока женщина не понесла.

Однажды женщина проследила за ним до самого берега и увидела, что на берегу высится тело огромного белого кита. Когда человек приблизился к нему, кит раскрыл пасть, и человек вошёл внутрь.

Так женщина узнала, что стала женой человека-кита.

Ничего в их жизни после этого не изменилось: женщина пела песни, а её мужчина приходил на зов. Иногда задерживался на одну ночь, иногда на две. Никогда – дольше трёх. Он говорил, что никак нельзя ему оставлять своё китовье тело слишком надолго. Оставшись без души, кит затоскует, станет буен и непредсказуем, потеряет разум.

Но вышло так, что женщина заболела. Не помогали ни снадобья шамана, ни тюлений жир. Ничто не могло её согреть. Посреди жарко натопленного полога женщина лежала, укутанная в медвежьи шкуры, и казалось, вот-вот покроется ледовой корочкой. Люди Нунака не знали причин её болезни, а потому не могли помочь. А дело было в том, что ребёнок внутри неё был снежным китом, и ему нужны были особые песни, чтобы расти спокойно и не убить случайно свою мать.

Кит-отец остался со своей человеческой женой и пел ей эти песни. Пока он был рядом, китёныш в её чреве успокаивался и женщине делалось тепло и хорошо. Так прошёл день, другой, третий, десятый. Наконец опасность миновала, а к женщине вернулось сознание. Вышла она из яранги, чтобы набрать в леднике мяса на обед, смотрит, народ нанукский радуется, ножи точит: пришла весть, что охотники загарпунили огромного белого кита – большая радость всему селению. Женщина бросилась обратно в ярангу – поздно: не было там её мужа, и только горсточка снега осталась от него.

Старуха замолчала. Замолчал и Умилык.

Умилык знал, что его пересказ – всё равно что через жаркий полог нести снег в сите. Неловко и непрактично, но если выбора нет, лучше донести хоть что-то.

В комнате повисла тишина – прозрачная и задумчивая. Только теперь Умилык понял, что пурга за окном утихла.

– Что с ней стало?

Голос подала женщина с мёртвыми глазами. Умилык видел, с каким интересом та следила за сказкой Навэтын, но не думал, что она решится на вопрос. А когда старуха ответила, удивился ещё больше. Тон у старухи был ворчливый, но Умилык подумал, что, имей её слова форму, от них исходило бы тепло.

Умилык перевёл:

– Это простая история, как говорит товарищ Борисов. Женщина, что носит в себе снежного кита, и сама становится частью китовьего племени. Конечно же, мать белых китов пришла за ней.

– Неужели люди Нанука так просто её отпустили? – скептически уточнил Борисов. – Ведь эта женщина знала столько важных песен. Уж, наверное, они понимали выгоду этого соседства.

Старуха сказала короткую фразу, и Умилык на мгновение запнулся, подбирая правильные слова. Почему-то ему показалось важным, чтобы перевод прозвучал так же поэтично:

– Для всего в этом мире есть своя песня: люди Нунака забыли о женщине, едва снег припорошил её следы.

Борисов хохотнул и обернулся к Ольге:

– Ну что же, кажется, ваша очередь. Есть у вас история про кита?

Ольга: история про кита

– Есть у вас история про кита? – спросил москвич, и Ольга вся сжалась от его вкрадчивого тона. Как будто скальпелем надрезали кожу, чтобы под неё заглянуть.

Мальчик в животе шевельнулся. Откуда-то она совершенно точно знала, что это мальчик. Может, потому, что так говорил Айвэ, а он всегда говорил только правду.

Этот ребёнок знал о ней всё и, кажется, очень хотел жить. Она чувствовала его толчки всякий раз, когда мысли сворачивали не туда.

В эти моменты ей казалась, что чернота, в которую она провалилась после смерти Айвэ, не то чтобы отступает, но обретает измерение, глубину.

Никто не виноват, сказал тогда доктор. Сердце Айвэ остановилось за несколько мгновений до этого, а уже потом, отпущенная его ослабевшей рукой, упала на него балка, придавив большого, сильного, красивого Айвэ.

Доктор был невысокий, щуплый и совсем молодой, во взгляде его серых глаз Ольга разглядела себя трёхлетней давности. Такой же была и она в первые дни в этом малоцветном мире, который казался очень плоским, демонстративным, ненастоящим – словно в наспех сооружённых декорациях кто-то снимал фильм о жизни на Крайнем Севере.

Но когда дошло до дела, в котором он был мастером, доктор преобразился, голос его обрёл уверенность, а повадка сделалась жёсткой. Ольга подумала мимоходом, с каким удовольствием наблюдала бы за таким профессиональным преображением в другой момент. Теперь же в ней словно не отключался автоматический регистратор происходящего, а сама она сидела чуть в стороне, укутанная во мрак и горе.

У горя бывает разный вкус. Горе Ольги имело привкус китового жира: в день смерти Айвэ бригада китобоев Кытооркэна вернулась с огромной добычей. Большое событие и праздник для всего посёлка.

Конечно, она слышала про мальчика, о котором рассказывал москвич. Совсем ещё юный, тот взялся в одиночку отгонять медведицу с медвежатами. Трагическая смерть. Только Ольга не знала, что он был из китобоев и что кит, добытый тогда кытооркэнцами, – и его заслуга тоже.

После смерти Айвэ реальность сделалась чем-то вроде чёрно-белого кино – что-то из странных французов с экспериментами оператора и режиссёра. Ольга то и дело теряла нить повествования и обнаруживала себя в центре разных событий: вот свидетельство о смерти Айвэ и споры с официальными лицами, которые не знают, в какую статистику вносить человека, не записанного ни в одной из их толстых книг; вот она в крошечном кабинете директора школы – безучастна, но неумолима, оставаться в Кытооркэне нет никаких сил; вот почта и телефонный разговор с Ташлинском – осуждающие нотки в голосе матери, когда она узнала о беременности; вот Умилык, который поит её чаем, и Борисов с его историей, и Кшиштоф, и чукотская старуха.

Где-то в промежутках помещались тошнота, ночные кошмары, тоска и бесконечные пинки в животе. Ей было совсем не до этого юного охотника, чья смерть, оказывается, была примётана красной нитью к её собственной жизни. Ольга представила, как где-то в другом небольшом чукотском посёлке вот так же за чаем кто-то вскользь упоминает о смерти её Айвэ. Так всегда случается с мертвецами: от них остаются только обрывки разговоров, чьи-то неверные воспоминания, а если повезёт – фотографии. Какого кадавра можно собрать из таких материалов? Мальчик из рассказа москвича получился вполне живым, Ольга легко представила его и, кажется, даже расслышала его голос в песне пурги. Сможет ли она вот так же ловко составить портрет Айвэ для их сына?

– Есть у вас история про кита?

Айвэ приводил её на берег, и они смотрели на кита. Ольга совсем не умела его видеть, но Айвэ указывал ей, куда смотреть и как разглядеть. Велел слушать: киты поют. Ольга честно слушала, а он обнимал её и говорил, что слушать надо вовсе не ушами, а сердцем.

Теперь Ольге казалось, что сердца у неё не осталось. Над тем местом, где билось крошечное сердце её мальчика, зияла холодная пустота.

Айвэ взялся из ниоткуда, пришёл однажды к ней в вечернюю школу, сказал: услышал твой голос, зашёл посмотреть. С тех пор приходил почти каждый вечер, ничего не просил, не ухаживал, не заигрывал. Ольга и сама не понимала, как так вышло, что он стал самым важным для неё человеком.

Как так вышло, что, уходя, Айвэ забрал с собой и её жизнь? Ольга чувствовала себя тенью, которой не было места ни в одном из привычных миров.

Ясно было, что нельзя оставаться в Кытооркэне, но и родной Ташлинск казался чужим и плоским. Ольга как будто застряла между двумя мирами, верхним и нижним, и оба её отторгли. Иногда она, как глупо себя при этом ни чувствовала, спрашивала у мальчика в животе: куда?

– Есть у вас история про кита?

Иногда она слушала, как учил её Айвэ. Не ушами, но сердцем, пусть от него и остались только ошмётки. И когда она слушала так, ей казалось, она слышит своего мальчика. Он пел, как поют киты.

Пела сейчас и чукотская старуха, Навэтын. Её шёпот вплетался в стон варгана, смешивался с ним, подчинял себе. Исчезли и люди, и метеостанция, и ожидание, и вопросы. Осталась только пурга и голос великой матери белых китов, который звал: пойдём со мной.

Ръэвав: остров-кит

Умилык вышел на крыльцо, чтобы разглядеть хвост снежного кита, уплывающего во тьму.

Тишина после пурги – особое время и состояние души. Как будто останавливается, замирает весь мир. И прислушивается: как теперь? Устоял ли? Цел? На месте ли полюса?

Тишина после пурги такая пронзительная, что кажется, будто можно расслышать мысли и чаяния всех существ поблизости. Всех эта тишина вяжет в единую сеть. Умилык слушал звёзды: они радовались возвращению снежного кита; слушал, как успокаивается под ледяным припаем море; кажется, было слышно даже, как в далёком Певеке готовится к вылету вертолёт.

Умилык слышал мысли Борисова, который вышел на крыльцо следом за ним. Борисов был печален, как бывает печален охотник после неудачной охоты.

Вышел Кшиштоф, и по его шагу, по движению воздуха рядом с ним Умилык понял вдруг, что музыкант увлечён открывшейся ему красотой. Кшиштоф уже убрал варган, но мелодия по-прежнему звучала в его мыслях.

Умилык задумался: надо ли рассказать польскому человеку, что видел, как его брат разговаривает с морем в последний день своей жизни? Видел, как тот садится в вельбот, чтобы отправиться навстречу киту. Видел, как рождается на горизонте буря. Рассказать, что до сих пор не знает, следовало ли его остановить.

Вместо этого он сказал:

– Знаете, впервые за тридцать лет я стал свидетелем такого долгого рассказа от старой Навэтын. Ничего себе история, да?

– Навэтын? – рассеянно спросил Борисов. Ясно было, что мыслями он уже в Певеке, в Магадане, в Москве.

Умилык оглянулся на Кшиштофа, но тот только вскинул брови, как бы поддерживая вопрос Борисова.

– Вертолёт вот-вот прилетит, – сказал Умилык, чтобы сменить тему. Образ Навэтын в его голове сделался тусклым и нечётким, как случается, когда давно не встречаешь знакомого человека.

– Послушайте, – неожиданно встревожился москвич. – Мне сказали, с нами полетит ещё один пассажир – учительница из Кытооркэна. Мы же не станем её ждать, раз она не удосужилась прибыть заранее?

Умилык покачал головой. Ещё мгновение он вслушивался в шорох удаляющихся шагов – почти неслышных шагов старой женщины и женщины молодой. А потом посмотрел на мглистое небо, ловя лицом заблудившиеся после пурги снежинки – последний привет от снежного кита.

Сергей Кузнецов