Дзэн в отрывках из восточной и западной литературы
Приведенные в этой части отрывки любопытным образом сочетаются не только друг с другом, но и с эссе «Театр марионеток», написанным немецким писателем начала XIX в. Генрихом фон Клейстом. Это четвертое из пяти его эссе я намеренно объединила в одной главе с другими отрывками, чтобы показать такие дзэнские постулаты, как «постоянное осознавание» и «следование природе вещей».
Первый отрывок взят из знаменитой сейчас небольшой книги Ойгена Херригеля «Дзэн и искусство стрельбы из лука» и рассказывает о том, как европеец под руководством опытного японского мастера научился стрелять из лука так, что стрела летела как бы сама собой. Второй отрывок — из книги Роберта Линссена «Дзэн как образ жизни» — рассказывает нам, как умело используется в дзюдо «инстинктивная мудрость тела». Третий отрывок, принадлежащий одному из известнейших японских борцов на мечах, Такано Сигэёси, указывает на связь между искусством боя на мечах и знаменитым японским театром марионеток. Четвертый отрывок — уже упомянутое эссе из книги фон Клейста — переносит нас в Германию, где мы видим странную сцену фехтования с ручным медведем.
Если вы почувствуете внутреннюю связь между луком и стрелой Херригеля, дзюдо Линссена, мечом и куклами Сигэёси, дрессированным медведем и марионетками фон Клейста, вам будет легко прочесть и рассказ Накасимы Тона о китайском лучнике Цзи-чане, о котором было справедливо сказано: «Так превзошел он главные законы Вселенной, так отдалился от тревог и противоречий всего зримого, что на закате своей жизни не видел больше разницы между „я“ и „он“, между „тем“ и „этим“. Суета чувственных впечатлений более не волновала его; для того, что было ему нужно, глаз его мог быть ухом, ухо — носом, нос — ртом».
Н. У. Росс
О. ХерригельИскусство стрельбы из лука[126]
Однажды я спросил мастера: «Как же можно выстрелить, если не стрелять?»
Мастер ответил: «Стреляет оно».
— Вы много раз это говорили, поэтому задам вопрос по-другому: как я могу, забыв себя, ждать выстрела, если сам «я» при этом не здесь?
— Оно ожидает высшего напряжения.
— А кто или что это за «оно»?
— Когда вы это поймете, я уже не буду вам нужен. А если бы я стал подсказывать вам, основываясь на вашем собственном опыте, я был бы худшим из учителей и заслуживал бы самой страшной казни! Нечего болтать, давайте заниматься.
(…)
Как-то после одного из моих выстрелов мастер склонился в глубоком поклоне и прервал урок. «Только что выстрелило оно!» — объявил он, и я удивленно уставился на него. Поняв же, что он хотел сказать, я не смог сдержать всплеск восторга.
— То, что я сказал, — строго заметил мне мастер, — было не похвалой, а только утверждением, которое не должно вас касаться. И дело не в моем луке и даже не в вас, потому что стреляли не вы. В этот раз вы совсем забыли о себе, забыли о своей цели и находились в высшем напряжении. Поэтому выстрел получился сам собой, он упал, точно спелый плод с дерева. А теперь продолжим занятия, как будто ничего не произошло.
(…)
— Мне кажется, я уже ничего больше не понимаю, — сказал я, — даже самые простые для меня вещи — загадка. «Я» натягиваю тетиву, или это тетива приводит меня в высшее напряжение? «Я» поражаю цель или цель поражает меня? Может, «оно» духовно, когда на него смотрят глаза моего тела, и телесно, когда оно видимо духовным взором, — а может, и то, и другое неверно? Лук, стрела, цель и я слились в одно, и я уже не могу сказать, где я, а где они. Больше того — я и не хочу ничего разделять. Ведь как только я беру лук и стреляю, все становится ясным, четким и до смешного простым…
— Вот теперь, — прервал меня мастер, — тетива лука прошла прямо через вас.
Р. ЛинссенДзэн как образ жизни[127](Отрывок из книги)
Мастера дзэн, хатха-йоги и дзюдо учат нас, что все человеческие расы сегодня забыли об инстинктивной мудрости тела. А ведь физическое тело, столь презираемое многими западными мистиками, духовными вождями и интеллектуалами, есть Космический Разум в той же мере, что и любые высоты духа.
Но тело еще может вспомнить о своей мудрости, возвращаясь в смутной биологической памяти к самому началу мира. И с этой точки зрения возможности физической жизни поистине безграничны.
Именно поэтому многие приверженцы дзэн практикуют дзюдо. Мы не возьмем на себя смелость утверждать, будто занятия дзюдо приведут к сатори. Они придают физическому телу гибкость, расслабление мускулов и нервов, что уже само по себе полезно. Кроме того, дзюдо вносит покой и умиротворение в мысли. Да, мы знаем, что покой и умиротворение относятся к периферическим, наиболее «физическим», слоям разума и не затрагивают глубины «я». Но даже полученные результаты могут принести значительную пользу.
Китайская традиция сообщает нам интересные подробности о происхождении дзюдо задолго до того, как в XIX в. мастер Кано придал ему современную форму.
Принципы ненасилия и непротивления в дзюдо родились у одного умного наблюдателя, заметившего, что ветви ели сломались под тяжестью снега, а стебли камыша, менее сильные, но более стойкие, с успехом выдержали это испытание. Стойкость и непротивление и легли в основу дзюдо.
Обстоятельства часто оказываются сильнее нас потому, что мы сопротивляемся закону жизни.
Мы больше не гармонируем сами с собой. Мы не умеем расслабляться, нам не хватает ни физической выносливости, ни быстроты ума, что необходимо для адекватной реакции на обстоятельства. Беспорядок, который царит в наших головах, и слишком хрупкое воображение отрезают нас от внешнего мира.
Занятия дзюдо развивают внимание, относящееся исключительно к сфере физического, а не умственного. Если человек задумывается хоть на миг, он проигрывает. Победа присуждается тому, кто и физически, и умственно не противится. Мы же ошибочно рассчитываем на точно продуманные и рассчитанные движения.
Занятия дзюдо помогают оценить по достоинству простую жизнь, которую наше чересчур интеллектуальное поколение часто незаслуженно презирает. Насущно необходимо как можно скорее избавиться от этого.
Как мы уже видели, умственная деятельность имеет в своей основе насилие, степень которого совершенно подавляет нас. Насилие и страх — вот первые и главные признаки глубокой мысли. Часто мы этого не осознаем. На первых же уроках внимательный ученик с удивлением заметит в себе признаки умственного насилия и страха. Он увидит, что эти чувства совершенно противоположны рефлексам как инстинктивной мудрости тела. Движения, полные насилия и страха, выражают напряжение, волнение и часто агрессию. Великое искусство дзюдо состоит в максимальном использовании сил противника против него самого. Если мы попробуем сопротивляться ему, то тут же потеряем равновесие и, само собой, упадем. Если же мы не думаем о сопротивлении, а, напротив, чувствуем себя уверенно, поражение нашего противника неизбежно.
Практика дзюдо полезна при избыточном умствовании. Интенсивность упражнений, абсолютная сосредоточенность на их выполнении — вот залог радости от занятий. Равновесие достигается тем, что ученик обязательно развивает в себе бдительность, а не просто наблюдательность. Он непременно открывает спящие рефлексы тела, рефлексы инстинктивной мудрости, которая прямо связана с глубинной природой всего и с его собственной сущностью.
Т. СигэёсиПсихология фехтования на мечах[128](Отрывки из эссе)
Когда бамбуковый меч, который сжимает моя рука, идеально подходит мне по весу, форме и цвету, я быстрее вхожу в состояние единства тела и меча. Само собой, что как только человек задумывается о том, чтобы выиграть состязание или показать, сколь искусен он в технике, фехтование на мечах теряет свой смысл. Отбросьте все эти мысли, не думайте о теле, и тогда вы станете мечом, а меч станет вами — между телом и предметом не будет больше никаких различий. Именно это называется муга («не-я», или «не-ум»). Видимо, это понятие ближе всего к тому, что буддизм называет пустотой. В тот миг, когда все чувства и мысли, которые мешают свободно использовать любую технику, очищаются, человек возвращается к своей «первоначальной природе», свободной от влияний тела.
Иногда я чувствую, как кукловод буквально растворяется в разыгрываемой им пьесе, состояние его разума при этом похоже на переживания человека, взявшего в руки меч. Он не видит разницы между собой и куклой. Пьеса возвышается до настоящего искусства, когда мастер находится в состоянии пустоты. Мне могут возразить, что между кукловодом и фехтовальщиком все-таки есть разница, ведь последнему противостоит живой противник, который в любой момент готов сокрушить его. Но я считаю иначе, потому что если оба они находятся в одном и том же состоянии, то и действовать должны похоже, независимо от цели, стоящей перед ними.
Если одинаковость состояния осознана, то я, фехтовальщик, больше не вижу перед собой противника, угрожающего мне мечом. Я словно воплощаюсь в него, каждое его движение, каждая мысль ощущаются мною как свои собственные, и я интуитивно или, скорее, подсознательно начинаю чувствовать, когда и какой нанести удар. Все сразу же становится естественным.
Г. фон КлейстТеатр марионеток[129](Эссе)
Однажды зимним вечером 1801 г., гуляя по парку, я случайно встретил господина С***, первого танцовщика в опере и человека весьма известного. Я сказал, среди прочего, что неоднократно видел его на представлениях театра марионеток — дешевого балагана с танцами, пьесами и короткими пьесами, отрады простых горожан.
Господин С*** ответил, что я не должен удивляться его интересу к кукольным пантомимам, ведь куклы — отличные учителя для танцоров. Выглядел он при этом совершенно серьезно, потому я попросил его присесть на скамейку и рассказать, чему же могут научить куклы.
Five Essays on Paul Klee / Ed. by M. Armitage. New York, 1940. — Это эссе было написано в самом начале XIX в. для «Берлинской вечерней газеты» и с тех пор считается бесспорным шедевром во всех немецкоязычных странах Европы.
Господин С*** спросил, не замечал ли я, что движения кукол, особенно маленьких, необыкновенно красивы и грациозны.
Я согласился с ним. Четверых крестьян, отплясывающих рондо, не мог бы лучше изобразить даже самый знаменитый фламандский художник, мастер бытовых сценок.
Я спросил, как управляются эти фигурки. Как их маленькие члены следуют мелодии танца? Как сам кукольник не запутывается во множестве ведущих кукол нитей?
Господин С*** ответил, что я не прав, полагая, будто каждый член куклы во время танца управляется отдельно.
— Каждая кукла, — объяснил он мне, — имеет фокусную точку своего движения, свой центр тяжести, и когда этот центр смещается, члены начинают двигаться сами собой, словно маятник, повторяя движения центра. Движения же центра очень просты. Ведь он всегда движется по прямой, а члены описывают кривые линии, которые дополняют и усиливают простые движения центра. Много раз, если куклы даже случайно вздрагивают, они совершают ритмическое движение, которое само по себе весьма подобно танцу.
Казалось, замечания господина С*** объяснили удовольствие, получаемое им от кукольного представления, но мне все еще не совсем был ясен ход его мыслей.
Я спросил, должен ли сам кукольник быть танцором, или, по крайней мере, чувствовать красоту танца.
Господин С*** ответил:
— О да, управлять куклами легко, но и здесь нужно чувство. Черта, которую описывает центр тяжести, есть, в сущности, простейшая линия, чаще всего прямая. Если даже линия изгибается, все равно она проста; в крайнем случае, это эллипс; а эллипс своими очертаниями напоминает естественную кривизну человеческого тела. Изобразить его совсем не трудно, даже если кукольник не обладает талантом художника. Но в эллипсе заключена и некая загадка. Именно так движется душа танцора, когда он начинает свой танец, и я не знаю, может ли кукольник проследить это движение, если не найдет центра тяжести своей куклы; иначе говоря, кукольник и сам должен танцевать.
Я заметил, что управление куклами — дело, лишенное вдохновения, такое же механическое, как поворот ручки шарманки.
— Ничего подобного, — возразил господин С***, — пальцы кукольника связаны с движениями его куклы, как числа связаны со своими логарифмами; но верно и то, что в куклах может быть мало человеческого; вот тогда их движения становятся механическими, и, как вы совершенно справедливо изволили заметить, похожими на движения ручки шарманки.
Я был удивлен, что ему нравится столь незначительное искусство — удивлен не только потому, что он считал его способным к развитию, но и потому, что он вообще интересовался им.
На это он улыбнулся и сказал:
— Берусь даже утверждать, что если бы ремесленник последовал моим советам и сделал для меня куклу, то я научил бы ее танцевать так, что мне, да и любому другому современному танцору, было бы до нее далеко.
Я в раздумье уставился себе под ноги. Он спросил:
— Видели вы искусственные ноги, что делают в Британии для инвалидов?
Я сказал, что нет, — мне, действительно, никогда не доводилось их видеть.
— Заранее прошу извинить меня, — продолжал он, — но вряд ли вы мне поверите, если я скажу, что даже на таких ногах люди танцуют.
— Как танцуют? — удивленно переспросил я.
— О, конечно, движения их ограничены, но в них есть такая легкость и грация, которая бы вас несказанно удивила.
Я, шутя, сказал, что именно такой мастер ему и нужен. Ведь если он может создать такую замечательную ногу, значит, может сделать и куклу.
Теперь уже господин С*** безмолвно уставился на мостовую, и я спросил:
— Какая же кукла вам нужна?
— Самая обычная, — охотно отозвался он, — простых гармонических пропорций, подвижная, которой было бы легко управлять; но каждое из этих качеств должно быть доведено до высочайшей степени; главное же, центр тяжести куклы должен быть ближе к истинному, чем у обычной марионетки.
— Чем же танцор-кукла лучше танцора-человека?
— Чем? Хотя бы тем, что кукла никогда не увлечется (если понимать здесь под увлечением состояние, в котором центр управления движением отделяется от центра тяжести самого движения). Так как кукольник не управляет ничем, кроме центра тяжести, и так как этот центр — единственное место, с которого он может начать нужное движение, все члены подчинятся закону тяжести и станут тем, чем они и должны быть: мертвыми механическими маятниками. Вот этого как раз и недостает большинству наших танцоров.
— Посмотрите на госпожу П***, — продолжал он; — когда она играет Дафну, преследуемую Аполлоном, то оглядывается на него; душа, центр устремлений, расположена где-то в поясничном отделе; она сгибается, точно готовая переломиться; а когда молодой Ф*** в роли Париса стоит, окруженный богинями, и вручает яблоко Венере, душа его (и как больно на это смотреть!) находится в локте.
Конечно, — рассуждал он, — ошибок не избежать. Мы отведали плод древа познания; рай Эдемский для нас закрыт; херувимы остались где-то позади. Мы должны ходить по миру и искать — может быть, есть где-нибудь скрытый черный ход туда.
Я рассмеялся. Конечно, подумал я, дух не может ошибаться, если он не существует. Но я видел, что господин С*** высказал не все, и просил его продолжать.
— Эти куклы, — говорил он, — имеют еще одно преимущество: они не знают закона тяготения. Им не известно, что такое инертность материи. Другими словами, они ничего не знают о качествах, далеких от танца. Сила, поднимающая их в воздух, могущественнее той, что бросает их потом на землю. Чего бы ни отдала наша милая Г***, чтобы стать на шестьдесят фунтов легче или обладать силой, которая сама собой поднимала бы ее для антраша и пируэтов! А для кукол, точно для эльфов, земля — лишь отправная точка; они возвращаются на нее только затем, чтобы после недолгой остановки продлить свой полет. Нам же земля нужна для покоя, для отдыха от усилий танца; но отдых этот, очевидно, сам по себе не танец; и нам не остается ничего другого, как ненавидеть эти недолгие минуты.
Я возразил, что хотя он и умно объяснил свои парадоксы, но так и не смог убедить меня, что в движениях механической куклы больше грации, чем в движениях человеческого тела.
Господин С*** ответил:
— Человек просто не в состоянии достичь грации куклы. Только Бог может принять такой вызов и воплотить желаемое в действительность.
Я еще более удивился и замолчал, не зная, что отвечать на эти слова. Он продолжал:
— Похоже, вы невнимательно читали третью главу Книги Бытия; а если человек не понимает самого начала человеческой культуры, трудно говорить с ним о следующих ее периодах и совсем уже невозможно обсуждать время, в которое мы живем. Я сказал:
— Мне слишком хорошо известна способность самосознания разрушать естественную грацию человеческого тела. Я сам видел, как мой молодой знакомый «потерял невинность» и уже не сумел обрести «потерянный рай» непринужденности, хотя приложил к тому немало усилий. Что вы об этом скажете?
Господин С*** попросил меня рассказать ему эту историю.
— Около трех лет назад, — начал я, — мне случилось купаться с молодым человеком, обладавшим удивительной физической грацией. Ему было лет шестнадцать; и так как женщины только еще начали обращать на него внимание, тщеславие не слишком успело развиться в нем. Так случилось, что до этого мы видели античную статую мальчика, вынимающего занозу из ступни (ее копии есть во многих немецких коллекциях). Вытираясь после купания, мой знакомый поставил ногу на скамейку; увидев в этот момент свое отражение в зеркале, он вспомнил о статуе мальчика и с улыбкой сказал мне о своем сходстве с ней. Признаться, я тоже заметил мимолетное сходство, но, желая поддеть его, со смехом сказал, что ему показалось. Он вспыхнул и поднял ногу еще раз, чтобы убедить меня в обратном. Конечно же, ему ничего не удалось. В смущении он ставил ногу на скамейку, наверное, раз десять, но все было напрасно. Повторить движение статуи больше не получалось; наоборот, поза его была так нелепа, что я с трудом удерживался от смеха.
С того дня, вернее даже, с той самой минуты, молодой человек совершенно переменился. Снова и снова вставал он перед зеркалом, но раз за разом терял свое обаяние. Что-то невидимое, неощущаемое связывало его, точно металлическая сеть. И через год в нем не осталось и следа того изящества, которое приводило всех в восхищение.
Господин С*** ответил:
— Я тоже должен рассказать вам кое-что. Уверен, вы быстро уловите взаимосвязь.
Путешествуя по России, я остановился в поместье господина Г***, литовского дворянина. Его сыновья увлекались фехтованием. Старший, только что закончивший университет и зарекомендовавший себя настоящим виртуозом, как-то утром предложил мне шпагу. Мы начали фехтовать, и случилось так, что поединок выиграл я. Мой противник вспылил, но потом смутился; каждый мой удар достигал цели, и вот наконец шпага выпала из его уставшей руки.
Он поднял ее с земли и то ли в шутку, то ли всерьез крикнул, что нашел учителя для себя — ведь каждый должен найти учителя — и может показать мне моего учителя. Его брат рассмеялся от души и пригласил меня: «Пойдемте с нами». С этими словами они взяли меня под руки, и мы отправились на двор, где у них жил ручной медведь.
Я подошел к зверю и увидел, что он стоит на задних лапах и опирается спиной на шест, к которому его приковали. Взглянув мне прямо в глаза, медведь поднял правую лапу, словно делая ею выпад. На какой-то миг мне показалось, что это сон. «Защищайтесь же, — сказал мне господин С***, — посмотрим, сможете ли вы его победить».
Едва оправившись от изумления, я нанес медведю удар шпагой. Медведь ответил мне, точно парируя. Я попробовал раздразнить его своими уколами, но он не отвечал. С неожиданной для себя самого злостью я ударил еще раз, словно передо мной был человек; медведь снова поднял лапу и снова парировал. Я оказался в том же положении, в каком столь недавно был молодой Г***. Медведь был так сосредоточен, что я совсем потерялся. Чередуя выпады и уколы, я покрылся потом, но не достиг победы! Как лучший в мире фехтовальщик, медведь отражал каждый мой удар, но не отвечал на уколы и делал это так искусно, что с ним не мог бы сравниться ни один человек. Глядя мне в глаза, точно читая в моей душе, он стоял с поднятой лапой, совершенно готовый к поединку; и если я не делал выпад, он тоже застывал в неподвижности. Верите ли, сударь?
— Совершенно! — воскликнул я в восхищении. — И именно потому, что это рассказываете мне вы.
— Вот теперь, — заметил господин С***, — вы вполне сможете понять меня. Мы видим, что в нашем мире, где все слабее сила отражения, вперед выходит изящество и преобладает все активнее… Но и это не все; две линии пересекаются, разделяются, проходят через бесконечность, возвращаются назад лишь затем, чтобы снова возникнуть в точке пересечения. Когда мы смотрим в вогнутое зеркало, то видим, что изображение исчезает в бесконечности, а потом снова появляется перед нами. Точно так же, после того как наше сознание прошло, так сказать, через бесконечность, в нас снова возникает чувство изящного; чувство это какое-то особенно чистое, и этой чистоте не могут поставить пределы ни наш разум, ни механическая кукла, ни Бог.
— Так что же, — сказал я в смущении, — мы снова должны съесть плод древа познания и впасть в состояние невинности?
— В любом случае, — ответил мне господин С***, — это будет последняя глава в истории мира.
Н. ТонЗнаток[130](Рассказ)
Искусство, а точнее, все виды ремесла, играют в даосизме важную роль. Как указывает д-р Уэйли,[131] «в искусстве и ремеслах даосы видели выражение силы, сходной с Дао, если не само Дао. Колесник, плотник, мясник, лучник, пловец — все они учились своему делу, не накапливая о нем знаний, не используя энергии своих мускулов или ощущений, но находя то главное, что отметает все различия и противоречия и объединяет их первичное вещество с первичным веществом средства, которым они работают».
Цзи-чан сказал: «Высшая степень действия есть бездействие», — и его слова перекликаются с первыми строками 38-го чжана «Дао-дэ цзина»:[132]
Тот, у кого есть высшая власть,
Не открывается как носитель власти;
Вот почему он хранит эту власть.
Человек малой власти не может освободиться
От видимости власти;
Потому на деле никакой власти он не имеет.
Человек высшей власти (не)
Действует…
Человек же малой власти действует…
В городе Ханьтань, столице древнего китайского государства Чжао, некогда жил человек по имени Цзи-чан, который стремился превзойти всех лучников в мире. Он долго искал себе учителя и наконец разузнал, что лучшим считается Вэй Фэй. Умение мастера было таково, что про него говорили, будто со ста шагов он мог выпустить целый колчан стрел в один-единственный ивовый листок. Цзи-чан поехал в ту дальнюю провинцию, где жил учитель, и попросился к нему в ученики.
Прежде всего Вэй Фэй приказал научиться не моргать. Цзи-чан вернулся туда, где жил, и, войдя в дом, сразу же растянулся на спине под ткацким станком жены. Он хотел научиться, не мигая, смотреть на раму станка, которая быстро поднималась и опускалась у него перед глазами. Жена Цзи-чана удивилась и сказала, что ей неловко оттого, что мужчина, пусть даже и собственный муж, смотрит на нее из такого странного положения. Но все же она продолжала мерно поднимать и опускать ногой раму станка.
День за днем Цзи-чан ложился под ткацкий станок и, не отрываясь, смотрел на раму. После двух лет упорных занятий он научился, наконец, не моргать, даже если у него из века выпадала ресница. Когда Цзи-чан в последний раз встал из-под станка, он понял, что старания не пропали даром. Ничто теперь не могло ему помешать — ни удар в глаз, ни искра от костра, ни облако пыли, неожиданно взметнувшееся перед ним. Цзи-чан настолько укрепил свои глазные мышцы, что даже во сне глаза его не закрывались. Однажды, когда он долго сидел в неподвижности, паук успел сплести свою паутину между его ресницами. Тогда Цзи-чан понял, что настала пора идти к учителю.
— Научиться не моргать — это только первый шаг, — сказал учитель. — Теперь ты должен научиться смотреть. Учись смотреть на вещи, и когда тебе покажется, что минута тянется бесконечно, а малое становится огромным, — вот тогда приходи ко мне.
Цзи-чан вернулся домой. Теперь он направился в сад и нашел там крошечную мошку. Он посадил ее на тонкую травинку, а травинку повесил на окно в своей комнате. День за днем он усаживался на другом конце комнаты против окна и внимательно смотрел на мошку. Сначала он ее совсем не видел, но дней через десять ему показалось, что она стала чуть больше. После трех месяцев занятий мошка уже казалась ему размером с шелковичного червя, и он видел ее так ясно, что мог бы назвать самый маленький член ее тела.
Цзи-чан столь усердно предавался своим занятиям, что не замечал, как сменяют друг друга времена года — неласковый жар лета следовал за светом весеннего солнца; потом по грустному осеннему небу потянулись стаи диких гусей; и вот, наконец, осень уступила место унылым серым зимним дням. Но ему казалось, что в мире не существует ничего, кроме маленького насекомого на тонкой травинке. Как только мошка умирала или исчезала, он посылал своего слугу на поиски новой. Глаза его тем временем становились все сильнее.
Так Цзи-чан учился три года. Наконец ему показалось, что мошка у окна стала размером с коня. «Вот оно!» — воскликнул он, хлопнул себя по колену и в волнении выбежал из дома. Он не верил своим глазам: лошади возвышались перед ним, точно горы; свиньи были похожи на большие холмы, а между ними, точно башни замков, возвышались головы кур. Светясь от радости, он вбежал обратно в дом и, не медля ни мгновения, вложил тонкую стрелу Шуо Пэн в лук «ласточка». Мастерский выстрел поразил насекомое в самое сердце, при этом стрела не тронула ту травинку, на которой оно сидело.
Тут же он поспешил с этой вестью к своему мастеру и удостоился его скупой похвалы: «Что ж, отлично!»
К тому времени Цзи-чан уже пять лет постигал тайны стрельбы из лука и чувствовал, что его старание наконец начало приносить свои плоды. Казалось, все было ему подвластно. И чтобы увериться в этом, перед возвращением домой он решил устроить себе хитроумное испытание.
Для начала Цзи-чан захотел сравняться в мастерстве со своим учителем и с расстояния сотни шагов метко выпустил целый колчан стрел в листок ивы. Через несколько дней он повторил свое упражнение, взяв самый тяжелый лук и удерживая на правом локте чашку, до краев наполненную водой; на землю не упало ни одной капли, и снова каждая стрела достигла своей цели.
На следующей неделе Цзи-чан взял сотню легких стрел и быстро послал их одну за другой в далекую мишень. Первая попала в самое яблочко; вторая вонзилась в оперение первой; третья застряла в оперении второй — сто стрел образовали длинную цепочку от цели до самого лука; и даже после того, как лук опустился, цепочка из стрел не падала, а тихо раскачивалась на ветру. Увидев это, даже мастер Вэй Фэй, который все это время стоял в стороне, не удержался и воскликнул: «Очень хорошо!»
Цзи-чан вернулся домой через два месяца. Жена, обиженная долгим отсутствием мужа, встретила его упреками. Желая улучшить ее настроение, Цзи-чан быстро вложил стрелу Ци Вэй в лук «ворон», натянул тетиву в меру своих сил и выстрелил прямо ей в глаз. Стрела вырвала три ресницы из века женщины. Но она так быстро летела и так точно была выбрана цель, что женщина даже не поняла, что произошло, и, не моргнув глазом, продолжала ворчать на своего мужа.
Больше Цзи-чану уже нечему было учиться у своего учителя Вэй Фэя. Казалось, он вот-вот достигнет своей цели. Оставалось лишь одно препятствие, в котором он сознавался себе с величайшей неохотой, — этим препятствием был сам Вэй Фэй. Пока мастер оставался жить, Цзи-чан не мог считать себя лучшим лучником в мире. Теперь он сравнялся с Вэй Фэем в умении, но понимал, что никогда не сможет его превзойти. Жизнь этого человека стала отрицанием его великой цели.
Идя однажды по полю, Цзи-чан увидел вдалеке фигуру Вэй Фэя. Не колеблясь, бывший ученик поднял лук, натянул тетиву и прицелился. Однако старый мастер почувствовал, что происходит, и в мгновение ока поднял свой лук. Оба выстрелили одновременно. Стрелы столкнулись в воздухе и упали на землю. Цзи-чан тут же выстрелил снова, но и вторая стрела встретилась со стрелой Вэй Фэя. Этот странный поединок продолжался до тех пор, пока колчан мастера не опустел, а у ученика не осталась только одна стрела. «Вот моя удача!» — подумал Цзи-чан и выстрелил в последний раз. Увидев это, Вэй Фэй сорвал шип с тернового куста. Как только стрела противника приблизилась к его груди, он быстро приложил шип, и стрела упала на землю.
Поняв, что его злой умысел не удался, Цзи-чан испытал глубочайшее раскаяние, от которого, конечно, он был бы весьма далек, если бы хоть одна стрела достигла своей цели. Вэй Фэй, со своей стороны, так оживился от этого поединка и так был доволен проявлением собственного искусства, что уже и не сердился на своего несостоявшегося убийцу. Учитель и ученик подбежали друг к другу и обнялись со слезами радости на глазах. (Поистине, странными были нравы древности! Можно ли хотя бы подумать о чем-то подобном сегодня? У людей тех времен были совсем другие сердца, чем у нас. Иначе как объяснить историю о начальнике императорской кухни по имени И Я, который на требование князя Хуаня приготовить на ужин какое-нибудь экзотичное блюдо изжарил своего собственного сына и подал его князю; или рассказ о пятнадцатилетнем юноше, первом императоре из династии Синь, который в ночь смерти своего отца без зазрения совести трижды занимался любовью с его любимой наложницей?)
Итак, хотя они и обнялись в знак примирения, Вэй Фэй понял, что с этого дня его жизнь всегда будет под угрозой. Для того чтобы избежать ее, нужно было разум Цзи-чана направить на другую цель. Поэтому учитель сказал:
— Друг мой! Ты, конечно, понял, что я научил тебя всему, что знал сам. Если же ты хочешь еще глубже проникнуть в эти тайны, перейди узкий перевал Дасин, что в Западной провинции, и взойди на вершину горы Хо. Там ты увидишь старого мастера Кань Ина, которого еще никто не сумел превзойти в искусстве стрельбы из лука. Наши занятия — детские игры против его умения. Нет в мире человека, кроме мастера Кань Ина, кто мог бы усовершенствовать твое умение. Найди же его, если он еще жив, и попросись к нему в ученики.
Цзи-чан немедленно отправился на Запад. То, что его успехи назвали детской забавой, уязвило его гордость, и он испугался, что все еще далек от воплощения своей великой мечты. Немедля он должен был взойти на вершину горы Хо и сравнить свои достижения с искусством старого мастера стрельбы из лука.
Итак, Цзи-чан пересек перевал Дасин и начал восхождение на крутую гору. Вскоре обувь его изорвалась, ноги покрылись ранами и начали кровоточить. Собрав всю свою храбрость, он карабкался вверх по утесам и упрямо перекидывал тонкие доски через бездонные расщелины в скалах. Спустя месяц он все-таки достиг вершины горы Хо и вошел наконец в пещеру, где жил Кань Ин. Это был человек преклонного возраста, в глазах которого светилась кротость. Цзи-чан никогда не видел такого дряхлого старика. Спину его согнули годы, да так, что пряди длинных седых волос волочились прямо по земле.
Полагая, что в эти годы человек должен быть туг на ухо, Цзи-чан громко сказал: «Я пришел узнать, правда ли, что я самый великий лучник». Не дожидаясь ответа Кань Ина, он взял лук, сделанный из тополя, вложил в него стрелу Цзу Цзе и нацелился на стаю птиц, что летели высоко в небе. Мгновенно пораженные метким выстрелом, пять птиц упали к его ногам.
Старик снисходительно улыбнулся и сказал:
— Дорогой господин, но ведь это просто выстрел из лука. Разве вы не умеете стрелять, не стреляя? Что ж, пойдемте со мной.
Цзи-чан был озадачен тем, что не удивил старого отшельника, и молча последовал за ним к глубокой расщелине, которая была шагах в двухстах от пещеры. Когда он заглянул туда, ему показалось, что это та самая «великая стена высотой в три тысячи локтей», о которой писал некогда Чжан Цзай. Где-то внизу горный поток вился меж скалами, точно серебристая нить. В глазах у него потемнело, голова закружилась. А старый мастер Кань Ин легко перешел через расщелину по узкой доске и, обернувшись, сказал: «Вот теперь покажите мне, что вы умеете. Идите сюда, я посмотрю, как вы стреляете».
Гордыня не позволяла Цзи-чану отступиться, и он тут же взошел на доску. Под его ногами доска качнулась и задрожала. Цзи-чану стало страшно, но, чтобы скрыть это, он взял лук и дрожащими пальцами принялся вкладывать в него стрелу. В это время со скалы сорвался небольшой камень и упал в расселину. Цзи-чан следил за ним глазами и чувствовал, как теряет равновесие. Он осторожно вытянулся на доске, крепко обхватив ее руками. Ноги его мелко тряслись, а тело покрылось липкой испариной.
Старик с улыбкой протянул руку и помог Цзи-чану перебраться. Легко спрыгнув с доски, он сказал: «Разрешите мне, господин, показать вам настоящую стрельбу из лука».
Хоть сердце Цзи-чана выскакивало из груди, а лицо побелело, как полотно, он все же видел, что в руках у мастера ничего не было.
— А где же лук? — произнес он замогильным голосом.
— Лук? — переспросил старик. — Лук? — и он засмеялся. — Если для того чтобы стрелять, человеку нужны лук и стрелы, значит, он еще не умеет стрелять. Настоящему лучнику они ни к чему!
Высоко над ними кружил одинокий коршун. Отшельник взглянул на него, и Цзи-чан посмотрел в том же направлении. Птица парила так высоко, что даже его острым глазам казалась не больше кунжутного семени. Кань Ин вложил невидимую стрелу в незримый лук, натянул воображаемую тетиву и будто бы сделал выстрел. Цзи-чану показалось, что он слышит знакомый свист; и в следующее мгновение коршун камнем упал на землю.
Цзи-чан был потрясен. Впервые в жизни он увидел высшую ступень искусства, которому так долго обучался у мастера.
Цзи-чан оставался у отшельника девять лет. Никто не знал, чему он учился. Когда на десятом году он спустился с горы и вернулся к себе, все были удивлены происшедшей в нем переменой. Куда-то подевались былая гордость и самонадеянность; он смотрел на мир невозмутимым взглядом чистого сердцем человека. Учитель Вэй Фэй пришел к нему в гости и, увидев его, сразу сказал:
— Вот теперь ты стал знатоком! Да каким — я не смею коснуться даже твоей ноги.
Все жители Ханьтаня признали Цзи-чана величайшим лучником в мире и с нетерпением ждали, когда же он начнет удивлять всех своим искусством. Но Цзи-чан не торопился. Ни разу не взял он в руки ни лук, ни стрелы. Он куда-то забросил даже свой большой тополиный лук, который брал с собой, когда уходил учиться. Если люди спрашивали у него, в чем дело, то слышали загадочный ответ: «Высшая ступень действия есть бездействие; высшая ступень красноречия есть воздержание от речи; достичь же совершенства в стрельбе — значит не стрелять».
Это портрет мастера Сэккё, проповедующего при помощи лука. Он учился у знаменитого Басо и добавил к своим навыкам искусства охоты (Сэккё был известным охотником того времени) понимание глубокого значения лучника, лука и цели.
В стихотворении сказано:
Одна стрела в одну цель —
Вот расстояние, а вот и выстрел.
И это не я стреляю из лука;
Нет, это он меня проверяет.
Самые сообразительные жители Ханьтаня сразу понимали его слова и преклонялись перед великим мастерством лучника, который отказывался прикасаться к луку. Этим своим отказом он заслужил всеобщее уважение.
Чего только не говорили о Цзи-чане! Говорили, что каждую полночь кто-то невидимый, звеня тетивой, натягивает лук на крыше его дома. Говорили, что в душу Цзи-чана вселился бог лучников, что он же по ночам хранит его дом от злых духов. Один купец, сосед Цзи-чана, клялся, будто бы видел, как Цзи-чан плыл на облаке прямо над его домом; с собой у него будто бы был лук, а торопился он на свидание с Хоу И и Яном Ю-цзи, знаменитыми лучниками былых времен. Купец рассказывал, что все трое выпустили по стреле в какую-то цель между Орионом и Сириусом, что, летя, стрелы чертили в черном небе ярко-голубой след.
Нашелся и воришка, который признался, что хотел забраться в дом Цзи-чана, но порыв ветра распахнул окна и рама ударила его в лоб так сильно, что несчастный ударился спиной о стену. И все, кто таил в душе злобу, стали стороной обходить дом Цзи-чана; даже птицы, как говорили, не пролетали над ним.
Его слава шла по всей земле, поднималась до облаков, а Цзи-чан тем временем старел. Все чаще пребывал он в том состоянии, когда душа и тело не обращены во внешний мир, а живут сами по себе, пребывая в спокойной простоте, доступной лишь избранным. И так невозмутимое лицо Цзи-чана не выражало теперь совершенно ничего; ничто извне не нарушало его полную бесстрастность. Он редко говорил, а порой не слышно было даже его дыхания. Часто его члены становились безжизненны, точно упавшие ветви старого дерева. Он так точно следовал самым основным законам Вселенной, так отдалился от тревог и противоречий внешнего мира, что не видел разницы между «я» и «он», между «тем» и «этим». Мозаика чувственных ощущений не волновала его больше; когда ему было нужно, глаз мог стать ухом, ухо — носом, а нос — ртом.
Через сорок лет после своего восхождения Цзи-чан безмятежно ушел из этого мира, растаяв, точно облако в небе. За эти сорок лет он не сказал ни слова о стрельбе из лука, ни разу не взял в руки лук и стрелы.
В последний год своей жизни Цзи-чан, придя в гости к другу, увидел у него на столе что-то смутно знакомое, но не мог вспомнить, как же это называется. Покопавшись в памяти, он обернулся к другу: «Умоляю, скажи — вот это, на столе, как называется? Для чего оно?» Хозяин рассмеялся, решив, что Цзи-чан шутит. Старик повторил свой вопрос, и друг расхохотался снова, правда, на сей раз несколько принужденно. Когда вопрос был задан в третий раз, друг просто опешил. Он молча посмотрел на Цзи-чана и, уверившись, что все правильно расслышал, а друг его отнюдь не шутит и не сходит с ума, медленно проговорил: «О Мастер! Воистину, вы величайший мастер всех времен. Вы сумели забыть, что такое лук и что из него стреляют!»
Рассказывают, что после этого в городе Ханьтань художники сломали свои кисти, музыканты порвали струны всех инструментов, а плотники долго не решались выходить из дому со своими отвесами.
Р. Дж. X. СюДао науки[133](Отрывок из книги)
Стремясь выйти за пределы интеллекта, дзэн-буддисты всегда подчеркивали значение опыта, который дает нам каждый миг. Размышление ни в коем случае не должно мешать немедленному ответу. Как звук почти не отстает от удара в колокол, так бесконечность опыта должна удерживаться человеческим сознанием в текущем мгновении. Непосредственность реакций — вот чему дзэнские мастера учат своих учеников. Например, в фехтовании ответные выпады нужно делать без логических построений и сомнений. Интуиция — это обращение вне слов, вне мыслей, воплощенное в целостное и немедленное действие…
Склонность к подобной быстроте реакции мы можем наблюдать и у наших детей, и в мире животных. Чтобы поймать на язык муху, лягушке не нужны никакие силлогизмы. Паук не учится плести паутину — она получается у него с первого раза. Эти примеры я привожу не затем, чтобы обосновать бергсоновскую точку зрения о сходстве между интуицией человека и инстинктом животного. Они лишь иллюстрируют тезис о том, что рациональное знание не единственная сила, порождающая разумные действия.
Рациональное знание рационально постольку, поскольку добывается разумом. Все иное, приобретаемое не через разум, не иррациональное; оно есть экстрарациональное. Даром богов является умение отличить одно от другого — идеи, подлежащие рациональному анализу, от идей, неподвластных ему. Чувствовать особенности того или иного интуитивного суждения так же важно, как признавать истинность научного доказательства.
Вообще говоря, интеллектуальный прогресс — это движение вперед, в том понимании, которое сформулировал сам человек. Но позвольте сделать здесь некоторое разъяснение. Необходимо противопоставить рациональное знание и знание интуитивное. Роль открытия в этих двух видах знания совершенно различна. В рациональном знании откровение играет видную роль; именно в этом состоит вклад науки. В интуитивном же знании роль открытия гораздо скромнее. Здесь наука вовсе не является двигателем прогресса. Как ничто иное, она притупляет восприимчивость человека к богатствам интуиции своим пассивным, а иногда откровенно враждебным отношением. Все, что можно познать интуитивно, было познано в предыдущих поколениях, пусть в другой обстановке, и доведено до истинного совершенства. Политические решения в международных делах, маневры и контрманевры в военных кампаниях, поведение избирателей на выборах, вдохновение поэтов, художников, скульпторов, сознание святых людей — все повторяется в веках. Великие произведения искусства древности никогда не смогут быть превзойдены. Экклезиаст и Гораций восхищают нас так же, как восхищали древних евреев и римлян до Рождества Христова. Безмолвная и бесформенная бездна жизни много раз проносилась перед глазами человека. Этот тип познания не похож на создание математических формул и научных построений, лежащих в области рационального. Вдохновение может посетить только тех, кто готов принять надрациональные источники просветления и направить поток сознания в обход дамбы рационального анализа.
Рациональное знание было исследовано весьма глубоко и разносторонне, а вот интуитивное знание все еще не удостоилось такого внимания. Если логику можно объяснить систематическим рассуждением, то интуицию нельзя разложить по полочкам. Эта особенность заставляет многих считать рациональное и интуитивное познание противоположными школами, борющимися за своих учеников. Логики презирают неясность интуиции; сторонники интуиции столь же яростно отрицают четкость логических построений. Но на самом деле одно не исключает другого. Дискурсивное рассуждение невозможно без интуиции. Рассмотрите пример силлогизма у Лангер.[134] Для нее силлогизмы — это просто устройства, которые ведут человека от одной интуиции к другой. Способность к интуитивному пониманию на каждой ступени познания есть предпосылка к рациональному анализу. Возникновение смысла всегда считалось вопросом логической интуиции или озарения. В реальной жизни интуитивное понимание возникает не постепенно, не шаг за шагом, как в случае логического построения, — оно как бы охватывает все сразу одним взглядом.
И все же интуитивное знание не самоцель. Рано или поздно мы перестаем видеть границу между рациональным и интуитивным знанием. Наш уставший разум ищет отдыха и успокоения в том, чего не может познать. Для этого состояния даосы придумали понятие «знание-мудрость», или «не-знание». Это действительно не знание в привычном понимании. Знание, на западный взгляд, предполагает выбор некоего события или качества как своего объекта. Знание-мудрость действует иначе. Оно сосредоточено на том, что на Востоке называют у, или не-бытие. У выше событий и качеств; оно не имеет ни формы, ни времени, следовательно, не может быть объектом привычного познания. На высших ступенях знания мудрец не видит разницы между вещами. Он живет в тишине, этой спутнице неделимого целого.
Нужно различать два понятия: не иметь знания и иметь не-знание. Первое — просто состояние невежества; второе же — просветление и обостренное ощущение всего мира. Для убежденного рационалиста не-знание представляется какой-то мистической мешаниной. Однако именно то, что это явление трудно как-то назвать, делает его особенно сильным. Тайны природы кажутся тайнами лишь тем, кто отказывается участвовать в них.
Именно в не-знании вся природа говорит одним голосом. Ее проявления не ограничиваются разумом одной породы или грамматическими правилами языка. Это поистине источник эволюции, принадлежащий всем, потому что они разнятся по форме и видам. В древней рыбе есть что-то от человека; но и в человеке есть что-то от древней рыбы.
Человек никогда не достигнет простоты, вернувшись к жизни безграмотных пастухов или отказавшись слушать голос рационального знания. Он станет спокойным, только снова и снова убеждаясь в безграничности природы, сливаясь с ней без всяких рассуждений. Чтобы стать естественным, как зверь, человек не должен вставать на четвереньки, как считают простодушные последователи Руссо; для этого нужно лишь перейти в царство не-знания. Искусство участия в жизни животных учит настоящего зоолога понимать их чувства — вот почему в сухих научных записках слышны их голоса. He-знание заставляет настоящего ботаника перейти в царство растений, и его работа видна сквозь их крошечные зеленые поры… Не-знание заставляет даосского художника изображать лес таким, «каким он кажется деревьям», видеть «тигра в тигре», т. е. передавать чувство природы, что редко удается художникам Запада, которые стоят на позициях антропоцентризма.
Сторонник рационального знания — наблюдатель природы. Сторонник не-знания — ее участник. Он и природа абсолютно понимают друг друга. Стороннику не-знания не страшна трагедия тысяч тех, кто «боится остаться один», как называет это Андре Жид, и потому «никогда не находит самого себя». Сторонник не-знания дзэн-буддист скажет:
Старая сосна учит мудрости,
Дикая птица вещает истину.
…Целостность и смирение пронизывают царство не-знания. В нем нет ни славы, ни наград, ни титулов, ни почета. Есть лишь участие. Человек не знает сам себя до тех пор, пока не объединится в не-знании с природой.
Творческое исследование — подлинная жемчужина не-знания. Это проникновение в сферу неопределенного и подыскание ему рационального синонима в форме, выразимой на нашем человеческом языке. Переход рационального понятия в нечто иное, приспособление теории к новым системам, перевод гипотезы в практику не есть творческое исследование. Все это варианты тавтологического исследования. Нельзя, правда, забывать, что цели, ставящиеся при этом, вполне достойны. Они устанавливают связь между теорией и ее приложением, между лабораторными построениями и настоящей жизнью. Но, увы, они не являются творческими.
Средний ученый считает творчество как бы приложением к разуму. В океан познания забрасываются, точно рыболовные крючки, модные идеи термодинамики, квантовой механики, энзимо-субстратных комплексов и т. п. Слыша это снова и снова, какой-нибудь простец рано или поздно попадает на удочку удачливого рыбака. Но путь творчества не таков. Крючки рационализма не тонут в водах не-знания. Чтобы погрузиться в них, человек должен твердо верить в существование невыразимого. На этом этапе рациональное, фактическое знание — лишь препятствие, и исследователь должен как можно скорее избавляться от него. Ему нужно постараться слить свое собственное не-знание с не-знанием всеобщим. Только когда это получится, можно попробовать перевести свое знание в область сознательного и рационального. Рациональное знание проверяется тем самым на приспособляемость; появляются новые формы выражений; невыразимое остается необъяснимым. Способность осуществлять этот трудный синтез встречается редко, вот почему настоящие гении появляются нечасто.
На Западе существует довольно большое непонимание понятия «не-знания». К сожалению, огромные, но совершенно напрасные усилия были направлены на рационализацию не-знания и на противопоставление его рациональному знанию. Это мнение о взаимоисключении рационального знания и не-знания приводит к выводу о том, что отсутствие одного означает присутствие другого. Но это не так… Когда мы оперируем такими «истинами здравого смысла», то теряем всякую связь с «истинами высшего порядка».
Сюрреализм как вид искусства стремился исследовать области подсознательного и иррационального. Сновидения, перемешанные с реальностью, заняли ведущие позиции. В живописи Сальвадора Дали мы видим особую точность фотографически выписанных деталей и хаотическое нагромождение тел на пианино, морские раковины в виде человеческого глаза, посевные машины на раскройных столах. Эти парадоксы призваны олицетворять «другую реальность» и объединяют все многочисленные элементы в единое целое. Родство между сюрреалистическим подсознательным и не-знанием, однако, весьма отдаленное. Догматическое, агрессивное исследование подсознательного в первом случае резко противоположно спокойному, рефлективному созерцанию во втором.
Анализ процесса познания, проведенный П. Сорокиным, по праву может считаться введением в даосскую концепцию не-знания. Сорокин выделяет в культуре три системы «истин». Первая система — «сенситивные истины» — связана с реакциями органов чувств. Вторая система — «рациональные истины» — познается через логику, рассуждения, научные методы познания. Третья система — «идеативные истины» — сверхрациональна и сверхчувственна. В эту систему можно включить собственно интуицию, а также открытия и внезапные просветления буддистов.
Условно можно связать триаду Сорокина с триадой рационального, интуитивного и не-знания. Наше рациональное знание есть соединение сенситивных и рациональных истин согласно Сорокину. Наше интуитивное знание и не-знание, возможно, есть его идеационные истины, но у нас они разделены. В нашем рассуждении интуитивное знание — это знание, полученное из сверхрационального источника, но в целом оно ограничено разумом человека. Оно есть непосредственная целостность невыразимой человеческой мысли. He-знание также сверхрационально по происхождению, но отнюдь не ограничивается разумом. Оно родственно всей природе. Следовательно, не-знание не есть проекция «эго» на природу; это «эго» природы, разделяемое всеми. Только оно по-настоящему приближает человека к природе. Обладая рациональным знанием, человек находится в созвучии с наукой; обладая интуитивным знанием, человек является целостным существом; обладая не-знанием, человек находится в гармонии с природой.
Одно из лучших даосских стихотворений, вдохновленных не-знанием, написал Дао-цянь в IV в.
Я построил свой дом там, где люди живут,
Но не ржут рядом кони, не скрипят повозки, —
Возможно ли это?
Жестокое сердце вокруг себя пустыню творит.
Я посадил хризантемы под восточной оградой,
А потом сидел и долго смотрел на зеленые холмы вдали.
На закате свежеет горный воздух
И птицы летят домой парами —
Во всем этом скрыт глубокий смысл;
Но, если мы и захотим выразить его,
Слова нам не помогут.
Да, позитивисты и ученые относятся к такого рода вещам прохладно, но все же эстетические тонкости Востока не совсем чужды Западу. Склонность Шелли к описанию чего-то неуловимого и страстная влюбленность Вордсворта в природу выражают их особенно глубокие, интимные чувства. То же самое видно в трудах св. Августина, Николая Кузанского, других западных мистиков. Что может быть более даосского, чем следующие строки Вордсворта?
Во всем, что есть в природе, —
Цветке, плоде или камне
И даже в том булыжнике,
Которым вымощены дороги, —
Во всем этом есть жизнь;
Я верю, они чувствуют;
За их молчанием стоит
Великая душа, и все в них
Полно таинственного,
Загадочного смысла.
Одно из наиболее ярких проявлений не-знания в западной литературе — творчество Юджина О’Нила. В пьесе О’Нила «Долгий день уходит в ночь» младший сын Эдмунд Тайрон рассказывает отцу, Джеймсу Тайрону:
Все мои лучшие воспоминания связаны с морем. Вот одно из них. Я на борту скандинавской шхуны, которая под всеми парусами идет в Буэнос-Айрес. Луна, дует пассат. Старая калоша делает четырнадцать узлов. Я лежу на бушприте лицом к корме. Подо мной, разбиваясь в брызги, кипит и пенится вода. Прямо перед глазами вздымаются к небу мачты. Туго натянутые паруса залиты белым лунным светом. Красота и поющий ритм опьянили меня, и на какой-то миг я почувствовал, что меня нет, что бренная жизнь покинула меня. Наступило состояние полной свободы! Я растворился в море, стал белыми парусами и летящими брызгами, красотой и ритмом, лунным светом, кораблем и высоким звездным небом! Не было ни прошлого, ни будущего — лишь ощущение покоя, гармонии и неистовой радости бытия. Я слился воедино с чем-то неизмеримо большим, чем моя собственная жизнь или даже жизнь человечества — с самой Жизнью! Или с самим Богом — если хочешь, можно и так сказать (Пер. В. Воронина).
Но как может не-знание, не поддающееся описанию, рожденное из тишины, выразить себя через нас? Для ответа на этот вопрос нужно заглянуть в методологию учения, вдохновленного Востоком. Нортроп выделяет три типа восточного образа мыслей. Первый тип — «дифференцированный эстетический континуум». Это первоначальная, всеохватная, спонтанно возникающая общность. У «континуума» есть все характеристики, свойственные общности; определение «дифференцированный» означает, что части внутри континуума не похожи друг на друга; слово «эстетический» подчеркивает, что некоторые свойства континуума качественно неопределимы. Второе понятие — «недифференцированный эстетический континуум». Это компонент дифференцированного эстетического континуума, лишенный, однако, свойственных последнему различий. Наконец, есть и понятие «дифференциации», т. е. конкретные черты, взятые отдельно от континуума.
Различие восточной и западной точек зрения особенно заметно при рассмотрении понятия «недифференцированный эстетический континуум». Для эмпирического разума уже в самих этих трех словах скрыта бесконечность — ведь для него континуум не что иное, как механическая сумма многих составляющих. Этим западный позитивизм и отличается от восточного. Первый полагает, что все три восточные версии можно сократить до одного понятия «дифференциации». Целостный смысл постигается через непосредственное наблюдение самых малых объектов и их свойств. Однако очевидно, что методом западного ученого при этом будет выдвижение прямых положительных утверждений и постулатов. Все можно обсуждать и подвергать сомнению. Ничто не должно ускользнуть от пытливого взгляда.
Для даоса же, напротив, многое может и должно оставаться невысказанным. Даже в том, что постигается сразу же, существует все тот же «недифференцированный эстетический континуум». Удивительно, что постулаты и положительные утверждения дают нам контакт с мирами безмолвия. В результате этих различий в ориентации методы получения знаний на Востоке и Западе значительно разнятся. Оба мира научились приспосабливать эти методы к основным интересам своих обитателей. Научный Запад использует положительный метод, а даосский Восток — отрицательный. В положительном методе изучаемый предмет намеренно выделяется и описывается. В отрицательном методе он, наоборот, специально не обсуждается. Черты неизвестного искомого «икс» проявляются в нашем смутном сознании не за счет анализа самого «икс», а за счет исключения из анализа объектов, которые им не являются.
Многие библейские притчи представляют собой образец отрицательного подхода. Даже если речь идет о чем-то далеком от церкви и от содержания священной книги, в них заметна мысль о том, что суть вещи нельзя описать обычными словами…
Можно сопоставить отрицание сопротивления злу, которое заключено в словах Христа: «Ударившему тебя по щеке подставь и другую», — с утвердительным ветхозаветным «Око за око». Можно вспомнить отрицательный призыв, с которым Гарибальди обратился к своим соратникам, когда оборона Рима казалась уже бессмысленной: «Пусть те, у кого есть смелость обороняться от врага, следуют за мной. Я не предлагаю ни денег, ни пропитания. У вас будет только голод, военные походы, сражения и смерть». Можно сравнить позитивные лозунги воюющей армии Джорджа Вашингтона в войне за независимость и отрицательные лозунги пассивного непротивления Ганди.
Даже среди политиков использование отрицательных методов в искусстве руководства — вещь не столь уж редкая. Многие самые известные лидеры не пользуются положительными методами для привлечения к себе людей и организации их поведения в нужной этим лидерам форме. Наоборот, они прямо указывают своим подчиненным, что делать, и критикуют их за любые, даже самые незначительные, промахи. Они не предлагают никаких советов и не делают никаких выводов, т. е. поступают вопреки тому, что написано в любой книге по менеджменту. Рано или поздно слушатели, ведомые вдохновением, возникающим из области не-знания, достигнут внезапного просветления и поймут казавшиеся непостижимыми законы человеческого поведения.
С изучением поведения политиков тесно связан выбор исходного материала, с которого нужно начинать. Совет Конфуция на этот счет звучит примерно так:
Отказ учить того, кто способен к учению, влечет за собой потерю человека; обучение же того, кто не способен к учению, влечет за собой потерю слов.
Чжуан-цзы похожим образом передает разговор духа океана и духа реки:
Лягушка, живущая в колодце, никогда не поймет, что такое океан, ведь ее мирок так мал и узок! Нельзя рассказать о зиме летней мошке; ее жизнь ограничена лишь одним временем года. Нельзя говорить о Дао с школьным учителем; кругозор его слишком ограничен. Но если вы вышли из своего узкого мирка и увидели великий океан, то поймете всю свою незначительность и вам можно рассказать о великих законах.
Искусное использование отрицательной техники в обучении иллюстрируется в одной чаньской истории: некий учитель, когда его попросили объяснить, что такое Дао, молча выставил вверх большой палец. Мальчик, который помогал учителю, решил повторить его ответ. Однажды, когда он это проделал, учитель внезапно отрубил ему палец. Мальчик с криком убежал. Учитель позвал его. Когда ребенок вернулся, учитель снова выставил вверх большой палец. И в этот миг мальчик достиг просветления.
Положительное и отрицательное — это не противоположности; и их, собственно, нельзя отделить друг от друга. Это, скорее, разные пути постижения знания, общего для всех. Пока мы ограничиваемся только положительным, мы познаем лишь самое очевидное. Чтобы постичь все тайны, скрытые в самой глубине, нужно воспользоваться и отрицательным. Но именно из-за того, что отрицательному уделялось особое внимание, на Востоке так и не был полностью развит положительный подход. Поэтому здесь не хватало ясного, логического, методического эмпиризма, который есть ключевое условие развития материального и технического прогресса. Здесь он натыкается на кривую недоверчивую ухмылку отрицательного.
Для удобства объяснения на предыдущих страницах отдельно разбирались рациональное знание, интуитивное знание и не-знание. Классификация эта больше дидактическая, чем реальная. В действительности оба явления представляют собой неделимое единство. Их можно рассматривать как разные грани одного и того же основного свойства — того, что делает человека человеком. Если человек спортсмен, он может достичь высшего мастерства в беге, стрельбе из лука, игре в хоккей, отражении ударов. Все это разные формы того, что принято называть «спортивным талантом». В спортсмене нельзя искать неких духов, которые отвечали бы за тот или иной вид спорта. Человек начинает тренироваться, чтобы достичь совершенства в чем-то одном. Такую аналогию можно провести в отношении рационального знания, интуитивного знания и не-знания и применимых к ним техникам положительного и отрицательного. Каждая из форм знания хороша для той или иной стороны жизни. А так как мы участвуем во всех ее играх, в отличие от спортсмена, который занимается одним и тем же спортом, нам нужен весь набор инструментов для понимания.
…Главная ценность науки состоит во внедрении нового типа мышления. Ее метод — это постулирование, основанное на рациональном знании. За последние три сотни лет эта техника открыла перед нами широкие, необозримые горизонты. Но ведь приобретение новых драгоценностей отнюдь не обесценивает старых. Ценность мудрости, соединяющей в себе элементы интуиции и не-знания, до сих пор остается той непреложной основой, которая определяет решения, делающие человека человеком. Мудрость — путь для умелых, на котором рациональное знание, интуитивное знание и не-знание оттачиваются, укрепляются, переплетаются и применяются. Сегментированное знание, которое предлагает нам наука, всячески подчеркивая свою рациональность, вряд ли можно назвать мудростью. Как ясно указал Кассирер, «кризис самопознания человека» в наши дни есть доказательство того, что «единой силы, которая направляла бы все усилия человека, больше не существует». К сожалению, Кассирер и другие искали эту направляющую силу исключительно в природе человека… А ведь для того чтобы ее исследовать, нужен особый язык, находящийся пока за пределами человеческих способностей. Человек не может познать себя, пользуясь только своим знанием. Нужно обязательно найти универсальный язык, язык не-знания. Это важнейшее средство научного поиска, о котором необходимо помнить всем, кто ищет гармонию между наукой и природой.
У. БиннерПуть жизни(Вольное переложение «Дао дэ цзина»)[135]
Сущее невозможно
Определить словами;
Можно слова применять,
Но нет среди них абсолютных.
В истоках Земли и Неба
Слов совсем не было,
Они пришли из чрева материи.
Когда человек бесстрастно
Взглянет на суть жизни
Или страстно
Посмотрит на поверхность ее,
И суть, и поверхность
Окажутся одним,
Только слова делают их разными,
Только внешне неодинаковы они.
Если же нужно имя,
Чудом назови обеих:
От чуда к чуду
Сущее нам открывается.[136]
(…)
Вселенная бессмертна,
Бессмертна потому,
Что, не имея ограниченного «я»,
Остается безграничной.
Разумный человек,
Не заставляя себя,
Умеет быть впереди себя,
Но, не ограничиваясь самим собой,
Держит себя вне себя:
Никогда не переставая быть самим собой,
Он бесконечно становится самим собой.
(…)
Натягивая тетиву,
Не жалей об этом,
Отточенная пила
Станет тупой.
Окружи себя сокровищами —
И тебе станет неуютно,
И в своей безмерной гордыне
Ты упадешь на колени:
Делай то, что нужно,
Не ищи себе соперников,
Живи, не умирай.
(…)
Природе не нужно ни на чем настаивать —
Вот ветер дует почти все утро,
А потом дождь идет полдня.
Но что такое дождь и что такое ветер,
Как не явления природы?
А если природа ни на чем не настаивает,
К чему человеку делать это?
Естественно,
Что тот, кто следует путем жизни, живет,
Тот же, кто теряет путь жизни, сам чувствует себя потерянным,
Тот, кто идет путем жизни,
Чувствует себя уютно,
Тот, кто соответствует ему,
Чувствует теплый прием,
Тот же, кто пользуется им не как следует,
Чувствует себя нехорошо:
Ведь если не уважаешь людей,
То и тебя никто не зауважает.
(…)
Все говорят, что живу я
Как самый последний дурак.
Пусть — но именно так
И надо жить.
Если б не жил я, как дурак,
То и жить бы вовсе не стоило.
Три вещи из этой дурацкой жизни
Больше всего дороги мне:
Забота,
Честность,
Скромность.
Если человек заботится, ничто не страшно ему.
Если человек честен, он много оставляет другим,
Если человек смирен, он растет;
А если же он, как многие сейчас,
Груб без заботы,
Чересчур снисходителен к себе,
Важничает бесстыдно —
Он мертв.
Незримый щит
Заботы —
Вот лучшее средство
От смерти,
Посланное небом.