ться среди нежных кустарников, росших у стен прекрасных старинных зданий.
Боджер активно трудился в Стиринг-скул до тех пор, пока ее не закончил Дункан Гарп. «Я видел выпускной вечер твоего отца, мальчик мой, — сказал он Дункану. — Теперь я увижу и твой выпускной вечер. И если мне позволят, я останусь, чтобы проводить из школы и твою сестренку». Но в итоге его все же заставили уйти на пенсию, ссылаясь, в частности, на «недопустимую» привычку декана разговаривать с самим собой во время службы в часовне и на «оскорбительные» аресты мальчиков и девочек, которых он «отлавливал» в полночь, через несколько часов после отбоя. Боджеру припомнили даже его вечную фантазию о том, что именно он однажды ночью, много лет назад, собственными руками поймал на лету юного Гарпа — тогда как это был самый обыкновенный голубь. Боджер отказался покидать кампус даже после выхода на пенсию и, несмотря на свое упрямство — а может, и благодаря ему, — стал в Стиринг-скул одним из самых заслуженных «профессоров в отставке». Его вечно тащили на всякие школьные церемонии, вытаскивали на сцену и представляли людям, которые понятия не имели, кто он такой, а потом почтительно уводили прочь. Возможно, именно потому, что его можно было предъявлять как местную знаменитость на различных многолюдных мероприятиях, руководство школы и терпело некоторые весьма странные выходки Боджера; он, например, чуть ли не до восьмидесяти лет был убежден — и твердил об этом иногда по нескольку недель, — что все еще является деканом.
— Но вы ведь и правда декан, честное слово! — любила поддразнивать его Хелен.
— Естественно, я декан! — гремел Боджер.
Они часто виделись, и, по мере того как Боджер постепенно глох, он все чаще появлялся под руку с этой милой Эллен Джеймс, у которой были свои способы беседовать с людьми, лишенными слуха.
Декан Боджер хранил верность и борцовской команде Стиринг-скул, былая слава которой вскоре осталась в прошлом. В школе никогда больше не было тренера, равного Эрни Холму или хотя бы Гарпу. Команда начала проигрывать, но Боджер всегда активно ее поддерживал, поистине безумствуя на трибунах до тех пор, пока не укладывали на обе лопатки последнего жиденького члена команды.
На одном из таких состязаний Боджер и скончался. Во время необычайно напряженного матча стиринговский тяжеловес и его не менее мощный и не менее измученный схваткой противник лежали точно выброшенные на берег китята, пытаясь в последние секунды взять друг над другом верх, когда прозвучал гонг. Судья объявил время: «Пятнадцать секунд!» Собравшись с силами, здоровяки опять принялись бороться. Боджер от волнения даже привстал. «Gott!» — вырвалось вдруг у него, словно немецкий язык, дождавшись-таки своего часа, вынырнул из недр его души.
Когда поединок закончился и зал опустел, там остался только Боджер, декан на пенсии, умерший прямо на скамье трибуны. И Хелен пришлось долго утешать впечатлительного Уиткома, который сильно горевал по поводу этой утраты.
Дональд Уитком никогда не спал с Хелен, несмотря на слухи, ходившие среди завистливых молодых биографов, мечтавших прибрать к рукам и наследие Гарпа, и его вдову. Уитком провел всю свою жизнь чуть ли не в монашеском уединении, преподавая в Стиринг-скул. Ему очень повезло, что там он познакомился с Гарпом, хоть и совсем незадолго до его смерти. Повезло ему и в дружбе с Хелен, которая всегда о нем заботилась. Она доверяла ему, позволяла обожать Гарпа и, пожалуй, относиться к нему еще менее критически, чем она сама.
Беднягу Уиткома всегда будут именовать не иначе как «юный Уитком», хотя он далеко не навсегда останется юным. Правда, борода у него так и не вырастет, и на щеках будет играть нежно-розовый румянец — под каштановыми, затем с проседью, а затем и совершенно белыми, точно заиндевевшими волосами. И голос у него останется напевным, напоминая чуть заикающиеся тирольские йодли, и он всегда будет нервно сплетать пальцы. Однако именно Дональду Уиткому Хелен поручит впоследствии заботу о семейных и литературных архивах Гарпов.
Когда Уитком стал биографом Гарпа, Хелен прочитала все им написанное, кроме последней главы, которую Уитком не мог закончить долгие годы — выжидал, ибо в этой главе он возносил хвалы самой Хелен. Уитком был истинным гарповедом, лучшим знатоком его творчества. И для биографа обладал прямо-таки идеальной кротостью, как шутливо замечал Дункан. С точки зрения членов семьи Т.С. Гарпа, Уитком был очень хорошим биографом; он верил всему, что рассказывала Хелен, верил каждой записке, оставшейся от Гарпа, и каждой записке, которую Хелен считала оставшейся от Гарпа…
«Увы, — писал Гарп, — жизнь отнюдь не так хорошо структурирована, как добрый старый роман. В жизни конец наступает, когда те, чьим образам положено постепенно бледнеть и отступать на второй план, вдруг умирают. И остается только память. Но память остается всегда, даже у нигилистов».
Уитком любил Гарпа, даже когда тот представал в самом эксцентричном и в самом претенциозном своем обличье.
Среди вещей Гарпа Хелен отыскала следующую записку:
«Совершенно не имеет значения, каковы на самом деле будут мои траханые „последние слова“. Пожалуйста, скажи всем, что они были таковы: „Я всегда знал, что неуемная жажда превосходства в мастерстве — привычка смертельно опасная“».
И Дональд Уитком, который слепо, безоговорочно любил Гарпа, как любят только собаки и маленькие дети, сказал, что последние слова Гарпа были действительно таковы.
— Ну, раз Уитком так говорит, значит, так оно и есть, — всегда повторял Дункан.
Дженни Гарп и Эллен Джеймс полностью разделяли эту позицию.
«Оберегать Гарпа от биографов стало заботой всей нашей семьи», — писала Эллен Джеймс.
— Ну да, естественно! — поддерживала ее Дженни Гарп. — Чем он обязан этой публике? Он всегда говорил, что благодарен только другим художникам, писателям, артистам и тем, кто его любит.
«А не тем, кто сейчас пытается урвать кусок от „его пирога“!» — писала Эллен Джеймс.
Дональд Уитком исполнил и последнюю волю Хелен. Хотя Хелен была уже стара, последняя ее болезнь оказалась внезапной, и именно Уиткому пришлось отстаивать ее предсмертную просьбу. Хелен не хотела, чтобы ее похоронили на кладбище Стиринг-скул, рядом с памятниками Гарпу и Дженни Филдз, могилами Эрни Холма и Жирного Стью. Она сказала, что ее вполне устроит городское кладбище. Она не хотела, чтобы ее тело отдали медикам, ведь она уже так стара и от ее тела осталось так мало, что вряд ли эта малость может кому-нибудь пригодиться. Она сказала Уиткому, чтобы ее кремировали и передали прах Дункану, Дженни и Эллен Джеймс. После того как они похоронят часть ее праха, пусть делают с остальным все, что захотят, но пусть ни в коем случае не развеивают его на землях, принадлежащих Стиринг-скул. Будь я проклята, сказала Уиткому Хелен, если эта Стиринг-скул, куда, видите ли, не принимали девочек (когда Хелен хотела туда поступить), получит теперь хотя бы частицу моего праха!
Надгробие на городском кладбище, сказала она Уиткому, должно быть предельно простым, и на нем следует написать, что она, Хелен Холм, была дочерью тренера по борьбе Эрни Холма и ей не разрешили поступить в Стиринг-скул только потому, что она была девочкой; а дальше пусть напишут еще, что она была любящей женой писателя Т.С. Гарпа, надгробие которого можно увидеть на кладбище Стиринг-скул — он там учился, потому что был мальчиком.
Уитком в точности исполнил и эту просьбу Хелен, что особенно умиляло Дункана.
— Вот уж папе бы это понравилось! — все время повторял он. — Господи, я прямо-таки слышу его голос!
А то, что Дженни Филдз непременно аплодировала бы решению Хелен, чаще отмечали Дженни Гарп и Эллен Джеймс.
Эллен Джеймс стала писательницей. Она действительно была «настоящим человеком», как справедливо считал Гарп. Двое любимых наставников Эллен — Гарп и дух его матери Дженни Филдз — оказали на нее какое-то особое влияние, благодаря которому она никогда не увлекалась прозой, ни художественной, ни документальной. Она стала очень хорошим поэтом — хотя, разумеется, сама с чтением своих произведений не выступала. Уже ее первый замечательный сборник стихотворений «Речи, произнесенные перед растениями и животными» заставил бы Гарпа и Дженни Филдз очень ею гордиться. Во всяком случае, Хелен искренне ею гордилась — они вообще были очень дружны и относились друг к другу как настоящие мать и дочь.
Эллен Джеймс, разумеется, пережила движение джеймсианок. Убийство Гарпа загнало их глубоко в подполье, и даже случайное появление их на поверхности со временем становилось все менее и менее заметным. «Привет! Я немая», — писали они теперь в своих записках. Или так: «В результате несчастного случая я теперь не могу говорить. Но я хорошо пишу, как Вы можете убедиться».
— А вы случайно не одна из этих джеймсианок или как их там? — спрашивали их порою.
«Как Вы сказали?» — научились «удивляться» бывшие джеймсианки, а наиболее честные писали: «Нет. Теперь уже нет».
Теперь они стали всего лишь женщинами, которые не могли говорить. Многие из них ненавязчиво и старательно пытались найти себе применение, понять, что же они в действительности могут делать в жизни. И большая их часть вполне разумно решила помогать тем, кто тоже не может чего-то делать в силу понесенного физического ущерба. Они весьма неплохо помогали и больным, и тем, кто слишком сильно жалел себя. Все больше и больше привычных ярлыков слетали с этих бывших джеймсианок, и все чаще эти безъязыкие женщины появлялись в обществе под вымышленными именами, какие придумывали сами.
Некоторые из них даже выиграли гранты «Филдз-фонда» благодаря своим добрым делам.
Ну а некоторые, конечно, оставались прежними джеймсианками, хотя мир вокруг вскоре совсем позабыл, кто они такие. Кое-кто даже полагал, что джеймсианки — просто банда гангстеров, возникшая и быстро сошедшая на нет примерно в середине столетия. Другие, по иронии судьбы, путали их с теми, против кого джеймсианки, собственно, и боролись: с насильниками. Одна из бывших джеймсианок как-то написала Эллен Джеймс, что вышла из этого общества, когда спросила у одной маленькой девочки, знает ли она, кто такие джеймсианки.