При этом сама манера их речи, недомолвки, сокращения и обрывки фраз, заговорщические ухмылки, упоминание фамилий, которых хватало для аргументации, словно те выражали целые комплексы понятий, – все это казалось странным, чужим, забавным, но все же привлекательным.
Именно Богна оказалась ему ближе прочих, более естественной и понятной. Хотя в конторе они встречались редко и для нее не было особенно почетно принимать господина Малиновского, она выказывала явный интерес к его персоне. Попав к ней, он сразу же сказал себе: «Внимание, братец! Женщина летит к тебе, как мотылек».
Он долго думал об этом и наконец решился: «Возможно, я достоин и лучшей судьбы, но при моем невезении лучше синица в руке, чем журавль в небе».
Впрочем, Богна нравилась ему. Может, и не красавица, и уже не юна, но отличалась она породой и лоском, выглядела элегантно, обладала широкими связями, собственным жильем и какими-то надеждами на наследство, пусть и небольшое, однако все лучше, чем ничего. Наверняка не могла равняться с мадемуазель Сименецкой или Паенцкой, чье приданое сразу превратило бы мужа в богача, но те были журавлями, дотянуться до которых нелегко, эту же женщину, похоже, саму к нему тянуло.
«Нужно ковать железо, пока горячо», – решил он и сосредоточил на этом решении все свои усилия. Чем ближе была цель, тем больше он в себя верил – в свою ценность, в свое предназначение.
Представление на должность вице-директора полностью подтвердило эту веру. Он ни на миг не допускал, что неожиданное повышение пришло вследствие чего-то иного, кроме признания начальством его личных качеств и квалификации.
Вспомнил, как некогда говорил кузен Феликс: «У всякого человека в жизни есть момент, когда счастье идет прямо в руки. Проблема в том, что нужно обладать рассудком и здравомыслием, чтобы это понять. Например, я сумел это сделать – и видишь, где я теперь. Жди хорошего случая».
Было это, когда Малиновский обратился к Феликсу за некоей помощью перед бегством из провинции в Варшаву. Феликс тогда, правда, ничего не сделал, но совет его оказался верным и мудрым.
Хороший случай пришел.
«…Совет твой, дражайший Феликс, исполнился до буковки, – писал Эварист, приглашая того на свадьбу. – И даст Бог, дойду я, может, до той же позиции, что и ты».
С младых лет Феликс представлял для Малиновского живой пример того, как выплывать на поверхность: двоюродный брат, степенный, уважаемый, ценимый и важный – а прежде всего богатый; в семье им гордились, на покровительство его ссылались всякий раз, когда желали добавить себе значения и солидности.
Его единственного он хотел показать Богне и ее знакомым, и не прогадал: Феликс произвел на них самое благоприятное впечатление.
А нынче «хороший случай», казалось, развивался в быстром темпе. Визит к министру и недвусмысленное поручение подготовить меморандум открывали новые возможности.
Он на миг остановился перед дверью своего кабинета. Не успел еще освоиться с ее реальностью: на темной поверхности висела табличка: «Вице-директор Э. Малиновский».
Каждый взгляд на эту дверь словно бы дарил ему уверенность в том, что перемена его судьбы не является лишь фантазией. Всякий, кто проходил по коридору, должен был заметить табличку, должен был увидеть, что господин Э. Малиновский – не один из миллионов, но занимает высокое, руководящее положение. Эта дверь больше, чем документ в кармане, больше, чем его фамилия, занимающая третье место в списке должностей, больше, чем что бы то ни было, обозначала его позицию среди людей, поскольку неустанно и надолго отсылала к внешним атрибутам власти.
Дверь открывалась в небольшой кабинет, обставленный обычной офисной мебелью, несколько необжитый, не имеющий никаких признаков личности Малиновского. С тем же успехом тут мог восседать завтра кто-то другой. Иначе было в огромном кабинете Шуберта, обставленном его собственной мебелью, где было ясно, что царит здесь сановник, которому разрешено формировать этот мир по своему желанию. Над желаниями этими в фонде посмеивались. Шутили Богна и Борович, а также и прочие, а Малиновский смеялся вместе с ними, но лишь над их словами. На самом деле кабинет Шуберта был обставлен просто прекрасно, в нем имелся угол для работы, угол для отдыха, а кроме того, парча, гобелены, ценные и даже весьма ценные предметы, мебель – элегантная и удобная.
Сперва Малиновский носился с идеями улучшения – одомашнивания своего кабинета. Не случилось это по нескольким причинам. Во-первых, не хотелось раздражать Яскульского, во-вторых, отговорила Богна, а кроме того, на это не было денег. Впрочем, с течением времени Эварист научился думать об этой комнате как о временном пристанище, об этапе, к которому следует привязываться лишь постольку, поскольку он первый.
Нынче это чувство было сильнее, чем когда-либо ранее. Чуть ли не впервые в жизни он держал вожжи собственной судьбы. Все – или почти все – зависело от предложения, которое он должен был приготовить министру.
Он сел и внимательно перечитал собственные заметки. А они были такими ясными, что он и уразуметь не мог, отчего министр посчитал их слишком общими.
«Нужно их переделать, – думал он. – Заключить в параграфы, дать конкретные примеры. Но как, как?»
Собственно говоря, он верил, что эти заметки – последнее слово в том, что он мог представить министру. Они ведь содержали острую критику прежней деятельности фонда и указывали, что в будущем следует проявлять больше осторожности. Что же можно к этому добавить?… Если бы у министра оказалось побольше времени и он внимательнее все прочел, наверняка бы не захотел чего-то иного.
«А может, это только крючок?… Может, он пожелал получить меморандум, чтобы дискредитировать меня в глазах Шуберта и посадить на мое место кого-то из своих протеже?… Все возможно… – Подумав, он пришел к выводу: – Меморандум нужно составить так, чтобы ни Шуберт, ни Яскульский не сумели ни к чему прицепиться. Необходимо в начале и в конце вставить похвалу им. Особенно Шуберту, поскольку, если он креатура министра, а это не подлежит сомнению…»
Дверь открылась, и вошел Шуберт. Малиновский едва успел спрятать заметки в стол.
– Вернулись? – воскликнул генеральный. – Ну и отчего же, черт возьми, не пришли ко мне?
– Собственно, собирался, господин директор…
– И что же?
– Непростой был доклад, – вздохнул Малиновский.
– Да говорите же, проклятие! Министр его принял?
– Стоило это немалых усилий, но в конце концов он признал нашу правоту.
Шуберт вытаращился:
– И что же с запросом того болвана?
– Ах! – махнул рукой Малиновский, давая понять, что министр запросом не слишком-то озаботился. – Зато вам, господин директор, он выразил глубочайшую симпатию, настоящее почтение. У меня даже сердце остановилось, поскольку я думал…
– То, что вы себе думаете, – ваше дело, – перебил его Шуберт. – Рассказывайте подробности.
Малиновский закусил губу. Раньше он грубости Шуберта вынес бы без протеста. Но он ожидал, что вице-директора генеральный станет воспринимать иначе, чем простого клерка. Как же он должен был себя контролировать, чтобы сносить эти грубые замечания!
Когда генеральный наконец вышел, Малиновский потряс ему вслед пальцем:
– Погоди, негодяй. По-другому еще запоешь.
Вряд ли он сумел бы реализовать такую угрозу в ближайшем будущем, но пусть только Яскульский получит отставку – а это казалось делом верным, – и тогда придет время подумать о Шуберте. Малиновский не сомневался, что получит место после Яскульского. Во всем фонде никто не подходил для него лучше. Красовский заикался, начальник отдела самоуправления Игнатовский мог бы, но Эварист уже разнюхал кое-что, с помощью чего запросто смог бы вычеркнуть и этого кандидата. Что касается Ягоды, то у него были возможности, но не было желания и лоска.
По крайней мере, отношения Малиновского с Ягодой не испортились. Майор, правда, не скрывал своего удивления по поводу повышения Малиновского, но со свойственной ему лояльностью начал воспринимать его как начальника, и это настолько смущало Малиновского, что он старался не заглядывать на свое бывшее рабочее место. Была тому и иная важная причина: настроение Боровича.
Этот изменился до неузнаваемости. Сделался сух, нелюбезен, молчалив.
«Зависть его точит, – думал Малиновский. – Вроде бы и два факультета у него за плечами, а я и одного не закончил, в обществе он тоже куда выше меня, а тем временем я пошел вверх, а он и с места не сдвинулся».
А значит, настроение Боровича надлежало воспринимать снисходительно. Однако Малиновскому не раз хотелось поставить того на место, дать почувствовать свою власть, осадить старого приятеля. Если он и не делал этого, то по многим причинам. Прежде всего, было неразумно портить отношения с человеком, посещающим лучшие дома Варшавы, с которым просто быть на «ты» означало выделиться самому; во-вторых, его дружбу с Богной тоже приходилось принимать во внимание, а кроме того, Малиновский любил Боровича, любил искренне и – что там говорить – очень ему удивлялся. И если ранее он неохотно признавался в этом даже самому себе, то сейчас, когда он мог хвастаться перед Боровичем своим директорством, счет как бы выровнялся.
«Дуется на меня? Пусть дуется, – думал Малиновский. – Потом привыкнет и смирится».
И правда, казалось, что тот смиряется. Стефан, который сперва и вовсе у них не появлялся, принялся время от времени заглядывать на часок, на два, сперва только с Урусовым, а потом и один. Правда, был напряжен и молчалив, но и это наверняка пройдет.
– Как думаешь, – спросил однажды Малиновский Ягоду, – Борович на меня отчего-то обижен?
– Обижен?… Не знаю… Не думаю…
– Кривится вроде… У него нет настроения? А?…
Ягода пожал плечами.
– Неврастеник. Нормальный парень, но неврастеник. Все они такие.
– Какие «они»?
– Они, господа. Кровь жидковата.
– Ну, знаешь, Казик, Борович вовсе не слабак.
– Именно что слабак. Не физически. Нервы на пределе, а прежде всего – воля слаба. Вид, обреченный на вымирание.