А сейчас мы с трудом протискивались по мосту над этим Каналом; сейчас на Ленинградском шоссе было тесно от людей и машин — не протолкнуться, как во время праздничной демонстрации. Только никто не играл на гармошке, не плясал, не хлопал в ладоши, не пел: «Эх, сыпь, Семен, да подсыпай, Семен…» или с подвизгиванием: «Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это…» Никто не хрустел кремовыми трубочками, не надувал резиновые шарики «уйди, уйди», не лузгал семечки… Не было ни песен, ни плясок, лишь гул моторов да скрип снега под ногами. И все это двигалось, шагало, ехало в одном направлении — от Москвы.
Шло первое наступление после начала войны. Было пятое декабря сорок первого года. И был страшный мороз…
После моста через канал опять образовалась огромная пробка, все застопорилось. Тогда у нас еще не было дорожной службы, не было громкоголосых с зазывной гимнастерочной грудью регулировщиц в красных нарукавных повязках с черным кругом и буквой «Р», и растасовкой машин на дорогах занимались старшие по званию командиры, которым случалось застрять в той же колонне.
Вот и сейчас какой-то здоровяк со шпалой в петлицах бегает вдоль строя машин, кричит, хватается за пистолет. Но никто его, конечно, не боится и никто, тем более, не обижается: понимают — человек торопится не к теще на блины, а ближе к передовой.
Не без помощи здоровяка-капитана пробка благополучно рассосалась, мы двинулись дальше. За Химками уже вскоре стали видны следы недавних утренних боев. Страшные картины — но как приятны они были сердцам и взорам после пяти месяцев отступлений, после щемящих сводок информбюро, после всех недоуменных слов и вопросов, опасений и страхов.
Вот первые деревни, отбитые у противника: разваленные дома, полуразрушенные церкви (впрочем, они и раньше были такими), черные квадраты пепелищ на белом снегу. И почему-то печи в этих разбитых снарядами или сожженных домах по большей части сохранились. Так дольше всего сохраняется костяк, остов погибшего существа.
— Смотрите, — сказал водитель моей машины Апресян.
Он показывал куда-то вниз, на дорогу, почти под колеса «газика». Там на обочине, в кюветах и немного дальше, уже в поле, — словно кочки, с которых стаял снег, бугрились мышино-серые и табачно-зеленые шинели. Их становилось с каждым метром все больше, этих серо-зеленых трупов — на снегу, в покореженных машинах, в подорванных танках. Они уже валялись в колее, и мы ехали по ним.
— Крепко вдарили, — сказал Апресян. — Давно бы так. Сколько наших до этого потеряли, это ж надо!
Я впервые видел результаты боев не на экране или на страницах книги, но не было во мне места для жалости к этим растоптанным людям; не было отвращения перед трупами. Имей возможность, я бы, наверное, приказал водителю развернуться, чтобы еще раз проехать здесь, еще раз коснуться колесами распластанного врага. Это были не люди сейчас, а признаки, вехи, символы долгожданного ответного удара.
Машина въехала в очередной разрушенный городок… Может, здесь задержался штаб?.. Но никто ничего не знал, а мы так и не приучились, ни тогда, ни позже, с немецкой аккуратностью расставлять повсюду указатели — чуть не к туалету. Убедившись, что в городе штаба нет, двинулись дальше. Дорога наступления свернула вскоре на Нудоль, к Волоколамску, и везде одно и то же: запорошенные снежком обломки, руины и раскинувшиеся в разнообразных позах серо-зеленые мертвецы.
Мимо провели первую колонну пленных. Показалось, внезапно ожили те, кого только что видели под колесами. Жалкие, замерзшие, в напяленных на уши пилотках, ноги затейливо обвернуты в солому — они уже меньше напоминали какого-то безликого врага, а были похожи на обыкновенных людей — испуганных, злых, удивленных, мечтающих лишь об одном: согреться!.. И как люди вызывали жалость.
— А где жители? — спросил Апресян, кивая на разрушенную деревню.
Он, как и я, больше молчал и глядел вокруг: наверное, тоже впервые увидел войну так близко.
И правда, не думалось в те часы, что почти везде тут женщины, дети, старики. Теперь уже, вглядываясь внимательней в однообразный страшный пейзаж, я порою различал затянутые мешковиной окна, человеческие фигуры, копающиеся в мерзлой земле, тонкие струйки дыма… Жизнь продолжалась.
Второй эшелон штаба армии мы разыскали в конце концов недалеко от Волоколамска в здании сельской школы. Приказы и донесения писались прямо за партами, а у школьной доски висели карты, только не физические Африки и не Австралия с Океанией, а подробные топографические карты Подмосковья с обозначением всех впадин, высоток и чуть ли не канав…
Автодорожный отдел помещался в третьем «А» классе, и сразу я увидел там двух однокурсников по Академии — капитанов Сергеенко и Шатилова, оба из другого учебного отделения, где занимались слушатели постарше, с командирским стажем. Еще в комнате находилась прехорошенькая девушка с кукольным лицом, волосами, подстриженными под скобку, по имени Вера, секретарь нашего отдела, и сам майор Панкевич. Я попытался по всей форме доложить о прибытии, но майор махнул рукой и сказал, чтобы я шел в столовую, ее уже развернули. А я-то был уверен, что сейчас мне и всем остальным будет приказано немедленно начать подвоз на передовую снарядов, оружия и чего там еще для продолжения наступательных операций.
Шатилов, когда я был уже около двери, весело спросил:
— Тебе бриться не надо?
— Не знаю, можно, — ответил я, проводя рукой по подбородку и удивляясь его непонятной веселости.
— Тогда зайди к парикмахеру, — сказал он. — Как выйдешь, направо, в сторожке. Не пожалеешь.
— Ладно вам, — сказала Вера. — Ему еще рано.
Я метнул на нее оскорбленный взгляд: как это рано? Вот возьму и усы отпущу, как у красавца Шатилова, да и кое-что другое мне тоже не рано, еще, может, сама узнаешь…
Так я говорил самому себе, направляясь к сторожке.
— Что? — радостно спросил седой небритый мужчина, когда я вошел туда. — Побрить или сразу освежить? — И подмигнул мне.
— Я не люблю одеколоном, — признался я.
— А внутрь?
И он открыл мне причину всеобщего веселья. Дело в том, что запасы водки у интендантов, так их растак, на сегодняшний день иссякли. И это плохо. Но ему для парикмахерских нужд выдали цветочного одеколона — залейся! Вон стоит, розовый, видишь? Сплошной спиртяга. И это хорошо… Без закуски можешь?
Не очень хотелось, но я молодцевато выпил без закуски и помчался искать кухню. Во рту было, как после бритья.
В отдел вернулся тоже веселым, заигрывал с Верой и размышлял о том, как устроимся на ночлег. Понял уже и примирился с мыслью, что сегодня не совершу никакого доблестного поступка, не внесу своего вклада в дело скорейшей победы над врагом…
А ночевали мы все (нет, не на столах!) на полу, и подозрительную активность при подготовке к ночлегу проявляли Сергеенко и Шатилов. Они принесли сена, уложили вдоль стены, накрыли брезентом. Лучшее место в углу отвели майору, рядом с ним улегся Сергеенко, потом галантно предложили место Вере, за ней — Шатилов, мне осталось улечься рядом с ним. Полушубками мы укрылись, шапки — под голову (я все боялся поцарапаться о звездочку), валенки сняли, но уже вскоре пришлось надеть, — и все уснули.
— Если замерзнешь, — сказал Вере Шатилов перед сном, — прижимайся ко мне.
— Или ко мне, — предложил Сергеенко.
Я ей такого предложить не мог, хотя и желал.
Впоследствии кто-то из моих напористых капитанов рассказывал мне, как они по-очереди совокуплялись тогда с Верой, которая охотно поворачивалась спиной то к одному, то к другому — что было и удобно, и тише, и незаметней, чем при других позах.
Этот спальный порядок сохранялся несколько дней, пока отдел не переехал в деревенский дом, где Вера поступила в полное распоряжение майора, но через некоторое время начала бросать призывные взгляды и на меня… Так мне, по крайней мере, казалось.
И на следующий после начала наступления день, и через несколько дней мне все не давали возможности совершить что-либо героическое. До обеда я снова составлял сводки и пребывал в довольно мрачном настроении, но в обед опрокидывал стакан «цветочного», и жизнь становилась значительно веселей. Вскоре подвезли обычную водку, мы стали получать наш фронтовой паек, а цветочным пользовались, только если ощущалась острая потребность добавить.
Я уже разобрался немного в обстановке и знал, что наша 20-я армия вела раньше бои в Белоруссии, участвовала в Смоленском сражении и Вяземской операции (где были особо страшные потери убитыми и пленными); была в окружении, кое-как вышла из него, и ее расформировали. (Генерал Власов тогда еще не был командующим.) В ноябре ее создали опять из частей оперативной группы генерала Лизюкова. (С одной из его фиктивных вдов — он погиб сорока двух лет — я встречусь через год в Тбилиси и нанесу ей невольную обиду.)
Еще я узнал, что слева от нас ведет бои 16-я армия, а справа — 1-я ударная. Что по немецким тылам лихо разгуливают конники генерала Доватора. (Через две недели он тоже погибнет, не дожив до сорока.) Правда, я не понимал и не понимаю до сих пор, какая польза от целого конского корпуса в таких снегах, при том, что противник давным-давно слез с седла и воюет на танках и бронемашинах. Впрочем, это не моего ума дело.
Узнал я также, что у нас на всю армию — один неполный автобатальон из старых ГАЗов и ЗИСов, машин не хватает и приходится, где можно (и где нельзя), одалживать. И что добрая треть из них требует ремонта. Не хватало и командиров для «ездок», так как машины отправлялись небольшими группами, подвозя в отдельные подразделения боеприпасы, живую силу, продовольствие, фураж — и потому мы, помощники начальника автодорожного отдела, будем тоже ездить в эти боевые рейсы. Это меня радовало, я с нетерпением ждал, когда очередь дойдет до меня. Ждать долго не пришлось. Кроме того, катал я в Москву с непрерывными донесениями, и на разные склады и базы. Все время на грузовых — легковых почти не было.
Наш отдел, если судить по названию, должен был заниматься и дорогами — ремонтировать, чистить, чуть ли не прокладывать. Но дорог либо не было совсем, либо их настолько покрывал снег, что взвод нестроевых стариков был не в силах его счистить. И все же они где-то, бывало, суетились со своими лопатами — в расхристанных шинелях, в телогрейках, похожие на пленных или арестантов…