Я смотрел на эти два дерева, как смотрел на них много, много раз до этого, сидя за столом, и вдруг меня озарила мысль, что эти деревья (это же очевидно!) мои родители: флегматичный ясень – мой отец, а изящный дуб – моя мать. Не знаю точно, что я подразумевал под этим; вероятно, ничего, кроме разве того, что сама мысль о деревьях неразрывно слилась с мыслью о моих родителях. Они жили в этих деревьях, жили полностью и бесповоротно. Я просто сидел и думал о том, что дали мне родители, о том, что сделало с ними время, о том, что произойдет с этой панорамой, с этим местом (этим мной!), когда деревья наконец упадут, что рано или поздно непременно случится. То, что родители подвержены смерти, что они умирают, – это пусть и не прозрение, но та перспектива (причем не такая уж далекая и абстрактная), которая в тот момент поразила мое сердце глубже, чем когда-либо, и я вновь оказался безоружным перед лицом того пронизывающего чувства остроты, которое преследовало меня весь этот день. И все же, должно быть, остатки здравого смысла у меня еще сохранились, поскольку я сделал запись в рабочей тетради, что нужно завтра вызвать лесовода; возможно, удастся или подпереть дерево, или что-то сделать для того, чтобы уменьшить вес на наклонную сторону дуба и тем самым предотвратить его падение или замедлить его.
Мое возвращение домой было, я думаю, пиком событий того дня, и когда я вспоминаю о нем, оно предстает передо мной в красках и полутонах, характерных для сновидения. У меня опять возникло чувство, будто я с силой толкаю свое тело через массу плотного воздуха, сладковатого от ароматов флоксов и наполненного почти неистовой деятельностью. Стрекозы, большие как птицы, носились туда и сюда как сумасшедшие, присаживаясь на цветы флокса буквально на одну секунду, ровно настолько, чтобы одарить их поцелуем, после чего снова взмывали вверх и снова принимались с удвоенной силой носиться над дорожками сада. Столько стрекоз в одном месте я еще никогда не встречал; их было так много, что я какое-то время пребывал в неуверенности, действительно ли они реальны и не существуют ли просто в моем воображении. (К счастью, Джудит чуть позже подтвердила реальность этого факта, когда я попросил ее выйти на улицу.) Выполняя свои замысловатые фигуры, они оставляли за собой следы, которые долго еще держались в воздухе – по крайней мере, так казалось. Вечерело; воздушное движение в саду переросло в буйное крещендо: насекомые-опылители совершали свои последнее круги над растениями, а растения по-прежнему все с тем же пылом призывали их своими цветами: ко мне, ко мне, ко мне! С одной стороны, эта сцена была мне хороша знакома – сад на короткое время возвратился к жизни после того, как жара спала, – а с другой стороны, я еще никогда не чувствовал себя столь сроднившимся с ним. Я больше не был чужим и посторонним наблюдателем, взиравшим на сад издалека (в буквальном или метафорическом смысле), а чувствовал себя неотъемлемой частью всего происходящего здесь. Поэтому цветы и меня призывали так же, как они призывали насекомых-опылителей, и, вероятно, потому, что сам воздух тем вечером ощущался столь же реально плотным, как присутствие любого плотного предмета, присущее мне, как человеку чувство своего «я», то есть чувство субъекта, наблюдающего за пространственными объектами – объектами, казавшимися выпуклыми, рельефными, а затем вдруг ставшими абстрактными, отвлеченными благодаря кажущейся пустоте, которая их окружает, – это чувство уступило дорогу другому чувству, чувству глубокого погружения в себя и полной причастности к этой сцене, чувству неразрывной связи с мириадами других живых существ и с миром в целом.
«Все суть взаимодействие и взаимосвязь», – писал Гумбольдт, и мне казалось, что так оно и есть; во всяком случае, впервые в своей жизни, насколько помню, я имел полное право сказать: «Я сам неотделим от природы».
Если честно, то я до сих пор не знаю, что мне делать со всеми этими видениями. В некоторые моменты (и в свете некоторых фактов) у меня возникает чувство, что мне был дан определенный духовный опыт, потому как я чувствовал индивидуальность других существ так, как не чувствовал ее раньше. Если и существует нечто такое, что удерживает нас от ощущения полной причастности к природе, оно в тот раз временно пребывало в бездействии. В моем сердце словно открылась некая дверца, открылась для того, чтобы впустить моих родителей, Джудит, и не только их, но и растения, деревья, птиц и даже чертовых клопов, время от времени посягавших на нашу собственную плоть. Это была некая открытость по отношению к миру, и часть ее сохранилась. И сейчас, думая об этом, я нахожу данный мне опыт чудесным и неотъемлемым от самой природы.
Тот факт, что трансформация знакомого мне мира, преобразившегося в нечто такое, что я не могу определить иначе, как сверхъестественное и мистическое, произошла под действием маленьких коричневых грибов, собранных мной и Стеметсом в национальном парке на тихоокеанском побережье, – сам этот факт можно интерпретировать двояко: или как дополнительное свидетельство чуда, или как довод в поддержку более прозаического и материалистического истолкования того, что случилось со мной в тот августовский день. Согласно первой интерпретации, все очень просто: у меня были «наркотические глюки», что-то вроде грез среди бела дня, грез интересных, приятных, но ничего не значащих. Псилоцибин в грибах «откупорил» в моем мозгу рецепторы 5-гидрокитриптофана 2-A, которые возбудились настолько, что наводнили мой мозг целым каскадом бессвязных психических явлений, смешавшихся, среди всего прочего, с некоторыми мыслями и чувствами (очевидно, взятыми из подсознания, а также из прочитанных мною книг), позволив им пересечься со зрительной корой моего мозга, поставлявшей образы деревьев, растений и насекомых в поле моего зрения.
Это не совсем галлюцинация; вероятно, «проекция» более подходящий термин для этого психологического явления, ведь мы просто смешиваем эмоции с определенными объектами, которые отражают и возвращают нам наши же чувства, в которых, как нам кажется, проблескивает некий смысл. Томас Элиот называл эти явления и ситуации «олицетворением» человеческих эмоций. То же самое имел в виду и Ральф Уолдо Эмерсон, сказавший, что «природа всегда расцвечена красками духа», подразумевая, что именно наш ум одевает ее, природу, в соответствующие наряды и придает ей нужный смысл.
Меня поразил тот факт, что в моем обостренном восприятии в тот вечер не было ничего сверхъестественного, ничего такого, к чему я мог бы прибегнуть для объяснения мысли о магии или божественности. Нет, все, что мне потребовалось, – это еще один перцепционный уклон в ту же знакомую реальность, еще одна линза или еще одно состояние сознания, которое ничего не изобрело и не придумало, а просто (просто!) выделило курсивом прозу обычной повседневности, вычленив из нее то чудо, которое, скрытое от простого глаза, неизменно присутствует в саду или в лесу, – еще одна форма сознания, которая, по словам Уильяма Джеймса, «отделена от [нас] тончайшим из экранов». Собственно говоря, природа прямо-таки изобилует субъективностями – назовите их духами, если хотите, – отличными от нашей; и только человеческое эго, с его воображаемой монополией на субъективность, не позволяет распознать их все и признать наше родство с ними. В этом смысле, полагаю, Пол Стеметс прав, считая, что грибы несут нам послания природы или по меньшей мере помогают нам принять и прочесть их.
До того знаменательного дня я всегда полагал, что только признание Сверхъестественного, будь то Бог или нечто Высшее, открывает доступ к духовным измерениям, но сейчас я в этом не уверен. Это Высшее, что бы оно собой ни представляло, вероятно, не так уж далеко и недоступно, как мы полагаем. Хьюстон Смит, ученый-религиовед, однажды дал определение духовно «реализовавшегося существа»; по его мнению, это просто человек с «обостренным чувством постижения удивительной тайны во всем сущем». Вера не нуждается в размышлении. Может быть, трепет или ощущение чуда перед лицом удивительной тайны, которые испытываешь в саду, есть не что иное, как восстановление утраченной перспективы, незамутненного взгляда ребенка; может быть, мы снова обретаем его под действием нейрохимических процессов, устраняющих фильтры (фильтры условностей, обычаев, эго), мешающих нам в будничной жизни видеть то, что, подобно этим милым листьям, смотрит нам прямо в глаза. Может быть, но так ли это, не знаю. Но если эти высохшие ошметки грибов чему-то и научили меня, так это тому, что существуют другие доступные нам и еще более странные формы сознания, что бы они ни значили, и само их существование, если цитировать Уильяма Джеймса, «не дает нам преждевременно расквитаться с реальностью и свести с ней счеты»
Непредвзятый, непредубежденный, отдавший душу грибам, готовый вновь открыть счета с реальностью – именно таким был я на тот момент.
Глава третьяИстория: первая волна
Когда федеральные власти всей своей мощью обрушились на Тимоти Лири, осудив его в 1966 году[19] на 30 лет тюрьмы за попытку провезти через границу в Ларедо, Техас, небольшое количество марихуаны, попавший в немилость бывший профессор психологии обратился за советом к Маршаллу Маклуану. Страна пребывала в конвульсиях моральной паники по поводу ЛСД, в немалой степени вызванной самим Лири, провозгласившим психоделические препараты средством личной и культурной трансформации и призывавшим молодежь Америки: «Включись, настройся, выпадай!» Какими бы обветшалыми и глупыми ни казались эти слова нам сегодня, но был момент, когда они воспринимались как вероятная угроза социальному порядку, как призыв к детям Америки не только подсесть на наркотики, изменяющие сознание, но и отвергнуть истинный путь, проторенный родителями и правительством, включая и тот, который вел молодых людей прямо во Вьетнам. В том же 1966 году Лири был вызван в Вашингтон и предстал перед постоянным комитетом сената США для защиты своего пресловутого лозунга, который он смело, хотя и не очень настойчиво, пытался осуществлять на деле. Посреди всей этой национальной бури, бушевавшей вокруг него (бури, которой он, надо сказать, явно наслаждался), Лири, гуру ЛСД, во время обеда в нью-йоркском отеле