Я почувствовал какую-то тяжесть, давившую на веки, и понял, что наглазники намокли из-за проливаемых мною слез.
В этот момент я был беззащитен и открыт всему миру, и до меня вдруг дошло, что не с Айзеком я разговариваю – вернее, не только с ним, но и с самим собой. Что-то твердое и что-то мягкое – эти понятия продолжали вертеться передо мной, как крутящаяся волчком монета. Помню, вечером, накануне моего отъезда в гостеприимный дом Фрица, я стоял, освещенный огнями юпитеров, на сцене концертного зала и глядел на две тысячи человек, сидевших в зрительном зале; сам же я выступал в роли знатока, способного ответить на любой задаваемый вопрос, того, кто может объяснить все и чьей информации доверяют люди. Примерно ту же роль я играл и в своей семье, когда подрастал, причем не только по отношению к младшим сестрам, но иногда, особенно в пору кризиса, и по отношению к родителям. (Как это ни печально, но сегодня сестры наотрез отказываются верить мне, когда я говорю им: «Не знаю») «Не верите? Так посмотрите на меня!» – думал я, широко улыбаясь: вот он перед вами, взрослый человек с повязкой на глазах, лежащий на полу в юрте психоделического терапевта и пытающийся поспеть за стремительным бегом своего сознания, блуждающего в лесах собственной жизни, в то время как по его щекам – из-за чего, не знаю! – текут горячие слезы.
Я оказался на территории, совершенно мне незнакомой, причем совсем не там, где я рассчитывал оказаться, пускаясь в странствие под действием ЛСД. Я никогда не совершал путешествий, уводивших меня далеко от дома. Вот и сейчас вместо демонов, ангелов и прочих сущностей, встречу с которыми я предвкушал, мне пришлось встречаться с родными, близкими и членами семьи. Я навещал каждого по очереди, музыка задавала тон наших встреч, и на меня бурными волнами накатывались эмоции – чувство обожания (в отношении сестер и матери, которые предстали передо моим внутренним взором сидящими за столом в виде лошадиной подковы, – как на заседании ассамблеи ООН! – причем каждая олицетворяла различные идеалы женской силы), чувство благодарности или сострадания, особенно по отношению к отцу, человеку, гонимому и преследуемому большую часть своей жизни, человеку, которого до этого момента я никогда не представлял себе как сына, тем более как сына непомерно требовательных родителей.
Этот прилив сострадания был таким полноводным, что он вышел из берегов и широко разлился, просочившись в совершенно неожиданные места, такие, например, как четвертый класс музыкальной школы, в которую я ходил в детстве. Здесь необъяснимым образом я снова встретился с бедным мистером Ропером, очень серьезным молодым человеком, всегда ходившем в недорогом костюме, купленном на распродаже, который, несмотря на свои героические усилия, никак не мог втемяшить в наши головы, почему оркестр делится на секции, которые он рисовал на школьной доске, или втолковать нам особенности и характер различных инструментов в симфонической сказке Прокофьева «Петя и волк», сколько бы раз он ее для нас ни ставил. Пока он возбужденно расхаживал по классу из конца в конец, мы затаив дыхание ждали, когда же он наступит на одну из канцелярских кнопок, которые мы разложили у него на пути, – забава, за которую мы рисковали быть оставленными в школе после занятий. Но кто такой, собственно говоря, этот мистер Ропер? Почему мы не видели в этой комичной фигуре, которую мы немилосердно тиранили, порядочного и скромного парня, стремившегося только к одному: привить нам страсть к музыке? Бездумная детская жестокость вызвала во мне дрожь стыда, быстро пронизавшую все мое тело. И потом: какой переизбыток сострадания, должно быть, таится во мне, если я уделил такую его часть мистеру Роперу!
И гребнем над всеми этими встречами вздымалась, как вода за плотиной, пока она не прорвалась мощным каскадом, лавина любви – любви к Джудит, Айзеку и ко всем членам моей семьи, любви даже к моей невыносимой бабушке и ее многострадальному мужу.
На следующей день, в рамках притирки друг к другу, Фриц прочел мне две выдержки из своих записей – две фразы, громко произнесенные мной в начале «кислотного трипа»: «Не хочу быть таким скупым на чувства» и «Все это время я беспокоился лишь о своем сердце. А как же быть с сердцами других людей в моей жизни?»
Честно говоря, мне как-то неловко писать эти фразы: они слишком неубедительны, слишком банальны. Я отношу их к недостаткам своего языка, хотя, возможно, дело не только в этом. Известно, что психоделические видения очень трудно выразить словами, и любая попытка сделать это неизбежно оборачивается актом насилия по отношению к тому, что было увидено и прочувствовано, потому как все это в основе своей является чем-то, что или предшествует языку, или не нуждается в нем, или, как сказали бы студенты-мистики, вообще невыразимо. Короче говоря, меня захлестывали эмоции во всей их новорожденной наготе, беззащитные в лучах резкого света испытующего взгляда и (особенно) безжалостного блеска иронии. Поэтому банальности, которым, казалось бы, самое место на поздравительных открытках компании «Холлмарк», высвечиваются здесь с силой откровения самой истины.
Любовь суть все.
Прекрасно, но чему же еще ты научился?
Чему еще? Нет, ты, должно быть, не расслышал: любовь и есть все!
Неужели глубоко прочувствованная банальность так и остается банальностью? Нет, решил я. Банальность – это то, что остается от истины после того, как из нее удалены все эмоции. Насытить эту высохшую шелуху чувством – значит снова увидеть ее такой, какая она есть: самой прекрасной и глубоко укоренившейся истиной, скрытой под непритязательной оболочкой. Духовное озарение? Возможно, и так. Во всяком случае, именно в таком виде все это явилось мне в процессе моего странствия в глубины сознания. Вероятно, психоделики способны превратить самого циничного из нас в пламенного евангелиста, провозвестника очевидного.
Некоторые, вероятно, скажут, что этот «наркотик» отупляет, одурманивает человека, но я после столь, казалось бы, банального и сентиментального путешествия, изобиловавшего довольно тривиальными ландшафтами, так не думаю, потому как что такое, в конце концов, банальность и ироничный взгляд на вещи, как не два самых прочных защитных барьера, которые воздвигает эго взрослого человека, чтобы не дать ему переполниться и захлебнуться – или обилием эмоций, или, возможно, приливом чувств, которые способны в любой момент удивить нас известием об очередном чуде света. Чтобы справляться с заботами и треволнениями дня, все воспринимаемое нами следует рассовывать по ящичкам с аккуратными наклейками «Уже известное» (туда следует быстро укладывать все то, что не наводит мысль о чудесах) и «Нечто новое» (туда, понятное дело, следует укладывать все то, что требует от нас дополнительного внимания, пока оно не утрачивает в наших глазах интерес). Так вот, психоделики способны перемешать все эти ящики или устранить их вовсе, способны открыть и отмести за ненадобностью даже самые знакомые предметы и явления, выворачивая их, ставя их с ног на голову и творчески очищая, пока они снова не засияют чистым первородным блеском. Можно ли считать напрасной потерей времени такую повторную классификацию известного? Если даже и так, то ведь здесь присутствует изрядная доля творчества. Мне кажется, такая реновация заключает в себе огромную ценность; и эта ценность возрастает по мере того, как мы становимся старше и начинаем задумываться над всем увиденным и прочувствованным за эти годы.
Как бы то ни было, но с уверенностью могу сказать, что сто микрограммов ЛСД не привели меня к Богу и не усадили на его колени, как некогда Лео Зеффа; не сделала этого, увы, и дополнительная доза (еще пятьдесят микрограммов, которые я поспешно принял в надежде еще глубже забраться в недра сознания). Я так и не достиг трансцендентного, «недвойственного» или «мистического» состояния, поэтому, когда на следующее утро я предпринял (под присмотром Фрица) вторую попытку достичь цели, мной владело некоторое разочарование. Однако новый план сознания, на который меня выбросило и который я неутомимо исследовал в течение нескольких часов, оказался гораздо более интересным, приятным и, как мне кажется, полезным для меня. Конечно, меня больше прельщала мысль понять, насколько длительными и долговечными окажутся для меня последствия пребывания на этом плане, но оказалось, что пережитое мной полностью раскрыло меня и мою сущность, причем с самой неожиданной стороны.
Поскольку «кислота» не растворила мое эго полностью, я не потерял способности перенаправлять поток своего сознания или осознания: в сущности, оно все время оставалось моим. Но сам поток ощущался совсем другим, менее доступным действию воли и не подверженным вмешательству извне. Это состояние напомнило мне о приятном и в то же время пугающем психическом пространстве, которое иногда открывается внутри нас ночью, когда мы буквально балансируем между состояниями бодрствования и сна, находясь в объятиях так называемого промежуточного, или гипнагогического, сознания. Это тот момент, когда эго, кажется, вот-вот сдаст свои позиции, а вслед за ним отступит и разум, оставив поле сознания без контроля и надзора, уязвимым для мягкого вторжения сновидческих образов и галлюцинаторных обрывков повествования. Теперь представьте, что это состояние расширилось безмерно, но при этом вы сохраняете способность направлять свое внимание то на одно, то на другое, как это происходит, скажем, в каком-то особенно ярком и захватывающем видении. Но в отличие от видения или мечты вы полностью соотносите себя с содержанием развертывающегося повествования, неизменно пребывая в нем и не отвлекаясь на внешние факторы. У меня не было другого выбора, кроме как повиноваться и следовать логике этого сна наяву, его онтологическим и эпистемологическим правилам, пока под влиянием то ли воли, то ли свежих мелодий и новой песни психический канал не менял свое русло и я не оказывался в совершенно другом месте.