Мир иной. Что психоделика может рассказать о сознании, смерти, страстях, депрессии и трансцендентности — страница 61 из 97

Это было неожиданное открытие: выходит, не только с отцом, но и с Бобом, отцом моего отца, то есть с дедом, у меня много общего. А ведь, в сущности, я любил его как раз за то, что он был так не похож на меня – или кого-то другого, с кем я был знаком. Боб был неимоверно солнечным и, на первый взгляд, простым и незамысловатым человеком, неспособным думать плохо о других людях или видеть в мире зло. (Его жена, Харриет, наоборот, была полной его противоположностью и щедро компенсировала щедрость его духа.) Боб практически всю свою жизнь торговал спиртными напитками, совершая еженедельные обходы ночных клубов на Таймс-сквер от имени компании, которой, как знали все, кроме него, владела мафия. Достигнув того же возраста, в котором теперь нахожусь я, он ушел на пенсию и стал художником, рисовавшим примитивные, но невообразимо наивные пейзажи и красочные абстракции; один из них я привез с собой, захватив заодно и акварель Джудит, и теперь они украшали комнату Мэри. Боб был невероятно счастливым, лишенным всякого страха человеком, дожившим до 97 лет, причем с каждым годом его картины становились все более красочными, абстрактными и свободными от каких-либо изысков.

Видеть его живое отражение к зеркале было немного жутковато. Посетив его как-то в доме для престарелых, размещавшемся на самом краю пустыни Колорадо (это было за несколько лет до его смерти), я увидел перед собой худого, кожа да кости, но еще вполне энергичного и подтянутого мужчину (у него вошло в привычку каждый день стоять на голове, чем он и занимался до тех пор, пока ему не стукнуло восемьдесят), лежавшего в крошечной, не по размеру, кровати. У него к этому времени отказали мышцы пищевода, отвечавшие за функцию глотания, и он был подключен к зонду для искусственного кормления. Ситуация во всех отношениях была безнадежной, но из множества печальных фактов я по каким-то причинам зациклился на том, что пища никогда больше не коснется его уст и он никогда больше не познает ее вкус.

Я сполоснул холодной водой наше сдвоенное лицо и нетвердой походкой вернулся к Мэри.

Я рискнул взглянуть на нее еще раз и был несказанно вознагражден: на этот раз я увидел пленительную молодую женщину, блондинку, в ослепительном сиянии юности. Мэри была так прекрасна, что я, чтобы не смущать ее своим взглядом, был вынужден отвернуться.

Она дала мне еще один маленький гриб – доведя общее количество до четырех микрограммов – и плитку шоколада. Прежде чем улечься и надеть наглазники, я решил вторично провести опыт с вращающейся маской… и потерпел полный крах, потому как он не подтвердил и не опроверг описанную выше гипотезу. Когда маска начала вращаться, постепенно поворачиваясь своей изнанкой, вся картина вдруг растворилась в серой желеобразной дымке, заполнившей экран моего ноутбука прежде, чем я смог сообразить, какой именно мне представилась изнаночная сторона маски – выпуклой или полой. Слишком много для одного раза. Вот что значит проводить психоделические эксперименты в измененном сознании!

Я надел наглазники и сразу провалился в глубины сознания, оказавшись среди пустынного ландшафта с растрескавшейся от жары, выжженной землей, густо усеянной артефактами и изображениями смерти. Перед моим взором мелькали выбеленные черепа, кости и лица давно умерших людей, тетушек, дядюшек, дедушек и бабушек, друзей, учителей и моего отчима, и вся эта картина сопровождалась звуком голоса, говорившего мне, что я недостаточно горевал по этим усопшим. Что верно, то верно. Я никогда в жизни полностью не признавал чью-либо смерть; что-то всегда мешало этому. Только теперь я смог восполнить упущенное, что я и сделал.

Я смотрел на каждое из этих лиц, одно за другим, с чувством жалости, казавшейся беспредельной, но без всякого страха. Исключением была только моя тетя Рут-Эллен: когда я взглянул на ее лицо, оно, к моему ужасу, начало медленно трансформироваться в лицо Джудит. Рут-Эллен, как и Джудит, тоже была художницей, и у них обеих примерно в одно и то же время был диагностирован рак груди. Рут-Эллен эта болезнь убила, а Джудит пощадила. В таком случае, что делает Джудит среди этих неоплаканных мертвецов? Неужели я тому виной, потому как все время ограждал себя от подобной возможности? Теперь же сердце широко распахнуто, защитные механизмы устранены, и слезы начинают обильно течь по моим щекам.

* * *

Я упустил одну очень важную часть моего подпольного трипа – музыкальное сопровождение. Перед тем как пуститься в последнее «путешествие», я попросил Мэри: пожалуйста, не ставь больше эту треклятую спа-музыку, а поставь какую-нибудь классику. Мы остановились на второй сюите Баха для виолончели в исполнении американского виолончелиста китайского происхождения Йо-Йо Ма. Сюита ре-минор – это лаконичная скорбная пьеса, которую я слышал много-много раз, часто на похоронах, но, если честно, до этого момента никогда не слышал по-настоящему.

Хотя слово «слышать» и близко не передает то, что возникло между мной и колебаниями воздуха, приведенными в движение четырьмя струнами виолончели. Никогда прежде никакая музыкальная пьеса не проникала так глубоко в мое сердце, как эта. Даже назвать это «музыкой» значило бы сильно преуменьшить то, что начало наполнять воздух; это было не что иное, как чистый поток человеческого сознания, что-то такое, в чем можно было уловить смысл самой жизни и, если вам это по силам, прочесть последнюю главу жизни. (Сразу же возник вопрос: «Почему же мы при рождении не играем музыку так, как играем ее на похоронах»? И тут же пришел ответ: это произведение насыщено чувствами, рожденными опытом уже прожитой жизни и острым восприятием быстро ушедшего времени, которому ни рождение, ни начало не в состоянии противодействовать.)

Четыре микрограмма волшебных грибов – и я на четыре часа ушел в странствие, где потерял всякую способность отличать объект от субъекта, а потому не мог понять, что осталось от меня, и рассказать, что представляла собой музыка Баха. Не прозрачным глазным яблоком, лишенным эго и единым со всем, что попадало в поле его зрения, как у трансценденталиста Эмерсона, стал я, а прозрачным ухом, не отличимым от потока звуков, наводнявших мое сознание до тех пор, пока в нем не осталось ничего другого, ни одного крошечного сухого уголка, где можно было посадить свое «я» и откуда можно было бы наблюдать за всем происходящим. Открывшись музыке и приняв ее в себя, я стал сначала струнами и смог на себе почувствовать изысканное прикосновение конского волоса, трущегося о мою кожу, а затем стал ветром, пролетающим мимо, мимолетно касающимся уст инструментов и устремляющимся дальше, чтобы встретиться с миром и начать свой одинокий полет во Вселенной. Затем я спустился в гулкий черный пространственный колодец, скрытый внутри виолончели, вибрирующую воздушную оболочку, образованную изгибами его еловой крыши и кленовых стен. Деревянная внутренность виолончели являла собой уста, способные к несравненному красноречию; более того – к выразительному изречению всего, что человек может постичь и вообразить. Но в то же время эта внутренность представляла собой комнату, в которой отрадно заниматься сочинительством, и череп, в котором отрадно мыслить, и всем этим без остатка я был прямо сейчас.

Так я стал виолончелью и плакал в месте с нею те двадцать с лишним минут, пока звучала эта пьеса, которая изменила все. По крайней мере, так мне казалось; теперь, когда ее вибрации утихли, я в этом уже не так уверен. Но в течение тех возвышенных минут, пока звучала сюита Баха для виолончели, она оказала на меня благотворное воздействие, примирив меня со смертью – смертью людей, близких мне и промелькнувших перед моим взором: смертью Боба и Рут-Эллен, смертью отца Джудит и многих других, а также с грядущими смертями, в том числе и моей собственной, которая уже не за горами. Растворение и потеря себя в музыке были своего рода подготовкой к тому, что меня ждет, – потере себя. Освободившись от привязи своего «я» и соскользнув в теплые воды мирской красоты – под ней я имею в виду одухотворенную музыку Баха и ту виртуозную ласку смычком четырех струн, подвешенных над воздушным колодцем, которую продемонстрировал Йо-Йо Ма, – я чувствовал себя так, словно вырвался на волю и стал недосягаем для страданий и сожалений.

* * *

Таким был мой псилоцибиновый трип, который я постарался воспроизвести настолько достоверно, насколько это в моих силах. Однако, читая написанное мной, не могу не признать, что мной в полную силу начинают овладевать сомнения: «Болван, ты же находился под действием наркотиков!» И это правда: вы можете спокойно положить этот мой опыт в подходящую коробку и выбросить его вон, чтобы никогда больше к нему не возвращаться. Не сомневаюсь, что именно такова судьба бесчисленных психоделических трипов: проделавшие их или не знали, что с ними делать, или просто не видели в них никакого смысла. И хотя верно то, что именно химическое соединение отправило меня в это странствие по дебрям сознания, но столь же верно и то, что все виденное и пережитое мной я действительно видел и пережил: все эти события, совершавшиеся в моем сознании, суть психологические факты, которые не были ни невесомыми, ни мимолетными. В отличие от большинства снов, исчезающих бесследно, следы, оставленные этим опытом, останутся всегда доступными и неизгладимыми.

На следующий день после окончания грибного трипа я был рад возможности вновь побывать в гостях у Мэри, чтобы посвятить несколько часов совместному «усвоению опыта». Я надеялся, что, рассказав ей о пережитом во время трипа и выслушав ее мысли по этому поводу, я смогу осмыслить случившееся или найти в нем для себя некий скрытый смысл. То, что вы прочитали, есть благой результат этой работы, потому как сразу после возращения из странствия по мирам своего сознания я был смущен и сбит с толку гораздо больше, чем сейчас. То, что сейчас выглядит как вполне связное и разумно выстроенное повествование, высвечивающее определенные темы, начиналось как мешанина разрозненных образов и осколков смысла. Попытка выразить словами увиденное, которое в тот момент было, по сути дела, невыразимым, а затем составить из этих слов предложения и целый рассказ – все это неизбежно выливается в некий акт насилия. Но какая-либо альтернатива здесь в буквальном смысле немыслима.