Мир искусства Надежды Добычиной — страница 47 из 57

[В моем характере есть что-то такое, что даже моя домработница знает это и делает все что хочет. Я ее боюсь. Сегодня, когда я набралась храбрости и сказала, что мы с нею расстаемся 25-го, она нагло посмотрела и сказала: ну, это мы еще посмотрим! Я не «локтевая», но это для меня не нужно! Этому лучшее доказательство то, как я кончаю свою жизнь, потому что если бы я для себя умела, я бы иначе делала, пошла бы куда-то, получила бы какие-то бумажки, бегала с этими бумажками, – но это совершенно исключено]{75}.

Он был волевой не только в творчестве, а эта установка была на земле: буду руками спокойно раздвигать. [Этого у меня не было.]

– Как он реагировал, когда мы говорили о войне? Был вечер, – взяли Володю Бурлюка на войну. Это было в 1914 году. Давыд очень переживал это. Приехал Маяковский. Давыд показывает от Володи письмо и в конце письма Володи виньетка – Володя любил рисовать таких грудастых тетей. Маяковский посмотрел и говорит:

– Ну ничего, раз он там рисует.

Относительно войны у него вырвалась такая фраза:

– Ну, перережут друг друга, и потом будет, как надо.

Я никогда от него не слышала, «долой самодержавие», – но вы чувствовали всю его ненависть к нему. Алекс. Никол. Бенуа ненавидел войну, ненавидел Романовых, но это была ненависть пацифизма, абсолютно недейственного характера, тогда как у Маяковского вы в каждом слове это чувствовали. Не говоря «долой самодержавие», он давал такие характеристики людям и действиям, что эта непримиримость была органической.

Нельзя его рассматривать так, как обычно его рассматривали тогда люди – вот он выступил и говорил страшные вещи для того, чтобы эпатировать! Это глупо. Я думаю, что Зданевич, который был «мальчиком в застреле», когда он выступал с ботинками от Вейса{76}, ставил их на эстраду и говорил, что это больше чем Микель-Анджело, – это была дешевая эпатация! Этого Маяковский не делал. Он ругался. Ругался не только голосом, жестами, а внутренно. Это не была такая ругань, когда надо позвать городового. Каждый чувствовал и искал эту долю правды в этой ругани, [но, безусловно, на что-то я была неспособна, что требовалось в этот момент от граждански честного и настоящего человека. Я до 11-ти лет лежала в туберкулезе, со мною носились, думали, что обязательно умру. Меня спасло Орловское Землячество, но я знала, что я буду балластом].

Когда он ругался, он будил сознание, и эту роль я считала в нем основной. *он ругался и в жизни в своих произведениях творчестве только от возмущения всей окружающей будничной жизни / он ругался от возмущения своим окружением и над будничной жизнью*

Когда я читаю его стихи, они у меня не выходят, а когда читал он – я забывала о рифме, о ямбе, о чем хотите, – передо мною выступала настоящая суть, мысль, и я видела человека, который ярко чувствует, он ведет за собой с невероятной силой убеждения и сознания куда это убеждение приложить. Это главное, чего не было ни в ком из поэтов и писателей.

Если будем говорить об импрессионистах, возьмем Бальмонта, Блока, Балтрушайтиса – вы видите, что они ныли, они говорили о «Прекрасной Даме», а, простите за грубость, – ходили к публичным девкам.

Маяковский никогда не ныл о «Прекрасной Даме», но он никогда не пошел бы к женщине, если бы не был убежден, что к ней можно подойти, он подходил к ней, правда, немного более элементарным языком, но он, так как они, не пошел бы к женщине. Этой лжи в нем не было.

Для меня это образец, несмотря на то, что это не интимно приятный человек. Он приходит, рассказывает чудесную мысль, которую он вычитал у Бальзака, Флобера и он ее развивает; а через минуту – он может говорить о другом, совсем не скачки, но большая подвижность мысли.

Я говорю о человеке, которого принимала страшно критически. Многие вещи, которые я не любила, он делал. Я не люблю, когда вот так рассеянно и не культурно едят – он так делал. Он мог высморкаться, так как не люблю, когда так делают. Он может подойти и дать по плечу так, что я сяду, но не потому, что он хотел сделать больно, а потому что люди вообще для него часто не существовали, он не замечал иногда их. Он вообще мало любил людей и мало придавал им цены.

Но вот однажды была такая, это было должно быть в 1915 г., вещь. Я еду с Алексеем Максимовичем Горьким и с Иваном Павловичем{77} в синагогу слушать калнидру{78}. Там женщины и мужчины стоят отдельно. Женщины наверху и мужчины внизу. Я спускаюсь туда и вижу, что у Алексея Максимовича заплаканное лицо. Это было в 1915 году. Едем обратно, приехали ко мне. Ал. Макс. боялся, что я буду говеть, чтобы я отцу могла написать об этом.

Подавали чай, сидим, я разливаю чай, ставлю свою чашку и решаю – до завтра, до 12-ти мы поговеем.

Через два дня встречаюсь с Маяковским, а он мне говорит:

– Почему Вы меня в театр не повели?

– Какой театр?

– Алексея Максимовича возите, а меня нет!

Ах, вот что такое! Я ему говорю —

– Слушайте! Можно же не надо всем издеваться!

– А вы хотите, чтобы я это уважал?

То, как он меня ругал, мне страшно понравилось, а я вообще не из тех людей, которые любят, чтобы меня ругали, я люблю, чтобы меня любили, а тогда в особенности я на это не реагировала. [Мне приписывали множество любовников, но я была страшно чиста]. Он ругал, ругал —

– Что вы не понимаете, старик расслаб… – тра-та-та!

А я говорю: неужели нельзя не надо всем издеваться?

– Как издеваться?

Я тогда говорю: ладно, я все поняла.

Он был возмущен, что я не понимаю, что Алексея Максимовича нельзя было таскать туда, чтобы он там потел и плакал.

Когда я поняла, я расхохоталась и говорю: какого черта Вы не пришли туда?

Оказывается, ему немедленно рассказал об этом наш общий приятель Николай Иванович.

Понимаете, в этой грубости было внимание к Алексею Максимовичу. Несмотря на то, что я лично думаю, что их отношения были не теми, которые рисуются по книжкам, в этом было самое главное, самое интересное, потому что оба друг друга наблюдали и оба думали, что один другого знает. Вот в чем было самое замечательное!

Я думаю, что вы должны понять разницу. Ведь, Алексей Максимович был опытный благодаря пройденной школе жизни и т. д., но это был человек, которого можно было вокруг пальца обернуть благодаря его романтической доверчивости. А этого не было совершенно у Маяковского. Маяковский к себе близко не пустит, а если пустит, то только для того, чтобы понаблюдать, а потом взять – на глазах разложить на элементы: посмотрите, какая дрянь! Это настоящий экспериментатор, это Павлов в этом смысле.

Маяковский прежде всего не верил людям, а Алексей Максимович хотел верить людям, он жалел людей. А этот никогда не знал жалости. Это совершенно разные люди.

Я смею думать, что у Маяковского к Алексею Максимовичу был интерес безусловный, думаю, больше, чем к Толстому, просто потому что это ощутимее, ближе, но он иногда внутренне подсмеивался: старичок-то блажит, – или еще что-нибудь такое.

А Алексей Максимович:

– Ну, что же это за щука! Ведь, у щуки две плавницы или четыре, а у него восемь?

Алексей Максимович мог быть обаятелен, когда хотел. Вы могли часами сидеть и заслушиваться так, что от Вас ничего не оставалось. Если он рассказывал о рыбаках Капри, я все забывала и вообще ничего не понимала, что меня окружает, – а тот сидел и слушал:

– А, ведь, ты хочешь, чтобы ты понравился!

Таково мое впечатление. Я всегда ощущала, что я сижу в хорошей лаборатории, где прекрасный оператор – и так чудесно выходит.

Я уходила наиболее удовлетворенная, потому что мне они оба были интересны. Я больше любила Алексея Максимовича, я его просто любила, а с этим было страшно интересно. Они встречались у меня. Однажды встретились на выставке.

Стояли – Алексей Максимович, Федор Иванович (Шаляпин) и Мария Валентиновна (его жена). В это время вошел Маяковский с Николаем Бурлюком. Народу было масса. Зная, что он сожмет руку, я ринулась в маленькую комнатку, а он взял и пошел в обрез, поймал в коридоре и сжал руку так, что я завопила что есть силы. Когда мы вышли, Алексей Максимович спрашивает меня (немножко неудачная фраза) – что это он тискал что ли? Я говорю: – что вы с ума сошли, видите, руку пожал!

А он говорит: – для вашей руки не всякая рука годится! Это было мгновение, когда стало вокруг тихо. Я помню, Маяковский говорит:

– А ее выдержит! – на весь зал.

Я не хочу сказать, что Алексей Максимович хотел сказать – мужлан, но он был недоволен, потому что рука была красная.

Я не скажу, что он его любил. У меня не было такого ощущения.

Алексей Максимович вообще чрезвычайно интересовался людьми. У него все новое, что-то чистое, свое, индивидуальное. Это его всегда заставляло присматриваться подойти допустить, подпустить к себе, а у этого [у Маяковского] этого не было. Каждый новый человек был материалом для мыслей, которые потом на основе этого материала создавались. Он искал интереса в своих мыслях, которые потом будут, поэтому я не совсем согласна с воспоминанием М. Ф. А.{79} – я боюсь Вам сказать не верное, просто потому что я с Марией Федоровной хотела поговорить, напомнить ей, так ли это, но, когда я ей позвонила, оказалось, что у нее крупозное воспаление легких. Уж очень у нее он стал причесанный. А в те годы он таким не был.

Алексей Максимович признавал его настоящим большим умным человеком, которого не купишь и который непримирим, который целеустремлен. Он очень ценил его большую ненависть. Он мне сам это говорил. Он говорил, что он обязательно будет писателем и только писателем. Я знала Маяковского, когда он был только художником. Он участвовал на выставке «Импрессионисты» и «Треугольник». Это было в 1909 или в 10 годах