Мир искусства Надежды Добычиной — страница 48 из 57

{80}.

Он привез два пейзажа в духе пуантилизма. Сказать, что это было бы интересно? Такие вещи были. Вот, когда мы раз устроили выставку, а он пришел и стал говорить стихи, какие-то бессвязные, но они были необычайны, полны новой силы и мне казалось, что стихи надо петь, а тут петь не хочется. Нужно что-то другое. Когда я ему сказала про эти стихи, хочется вот что делать – сделала такой жест, широко размахнув руки, он говорит: только кулак покрепче сжать!

Он поселился у меня в декабре 11 года{81}, потом приехал в 1914 г. в апреле. Выставка Гончаровой в 1914 году была в доме, где потом была «Астория». Тогда это был какой-то старый дом. Он читал там стихи, их никогда таких стихов не было.

Я помню Николая Ивановича Кульбина, который сидел, слушал его и говорил:

– Господи Иисусе Христе – только покрепче!

Ему это нравилось. Когда Маяковский прочел стихи, у Николая Ивановича лицо пошло красными пятнами и он не мог ничего сказать. Он только говорит: «Ну…!»

Обычно, когда он восхищен сильно, делал какие-то жесты, а тут мог только произнести это «Ну…!» А нужного своего жеста не находил.

У меня на квартире в 1911 году был вечер, устраивал Бурлюк и Маяковский. Были – Гуро, Матюшины. Это было на Дивенской.

Что тут было замечательного в этом? Были все те же выражения, были все те же вещи, но чтобы не было скандала. Никогда я не видела такого впечатления как в тот раз. Их просто слушали. Ведь не давали говорить, перекликались, кричали, почти те же люди были, а теперь слушали.

В диспуте Добужинский сказал: может быть это очень талантливо, но ничего не поймешь. А Маяковский ему сказал:

– А Ваша «Провинция»{82} понятна?

Добужинский тогда выставил «Чернигов», захолустный городишко, деревянные домики.

Он сказал: «Ну, она пахнет?..»

На втором вечере выступал Бурлюк и тогда появился Бенедикт Лившиц. У меня было странное впечатление, я никак не могла понять, что это за человек, совершенно неясный. Эти были очень ясные.

Вдруг Маяковский ко мне подходит и говорит:

– Почему Вам не нравится Хлебников?

Я говорю: – Нет, неправда!

– Я знаю, я нарочно. А Кручёных?

– Я Кручёных не люблю. НО почему Вы знаете, что я не люблю?

– Вы опускаете глаза, когда он приходит.

Я ему говорю: на меня Кручёных производит такое впечатление, что он берет в долг, из этого строит какие-то лавочки, а все проценты вкладывает в эти же лавочки.

Это был единственный случай, когда он меня поднял и расцеловал.

А Вы же меня считали мещанкой! (Когда он плевал на пол, я шла за тряпкой и вытирала пол, а он говорил: «Мещанка!»)

Асеева{83} я около Маяковского тогда не знала и не видала, но думаю, что имею право сказать, что если Маяковский из тех людей кого-нибудь уважал, это были – Гуро, Ольга Розанова и Хлебников. Бурлюка и Н. И. он признавал. Скорее, сперва Давыда Бурлюка, а потом Николая Ивановича. У него отношения с Николаем Ивановичем были такие, как у большого медведя к маленькому котенку, но Гуро, Хлебникова, Ольгу Розанову – этих безусловно уважал. Я помню, когда у меня обсуждалось издание «Садок судей», там принимал участие брат маленького Городецкого, покойный Александр Митрофанович, когда привели его, Маяковский говорит:

– Ну что? Ну ничего, еще одна блоха.

А я как?

А кого я люблю?

– По-моему, вы никогда никого не любили, а лучше всего Вы относитесь к Ольге Розановой, к Гуро.

Когда она читала стихи, как он поправлял, как он спорил! Он всегда видел перед собою товарища. С Ольгой Розановой он выпускал плакаты во время войны. Это была просто товарищеская работа. Когда они отстаивали свою точку зрения, я никогда не видела, чтобы Маяковский спорил с ней так, как он спорил с Кручёных. С ней никогда не спорил, а с ними спорил всегда.

[(Когда Маяковский меня подхватил на руки и целовал и говорил настоящие вещи, он видел, что я Кручёных вижу, как облупленного.)

Есть еще одна фигура – Виктор Шкловский, который меньше всего имел отношение к Маяковскому в те годы, а сейчас я читаю книжку Шкловского и у меня получается впечатление, что это двоюродный брат.]

Маяковский был злой не потому, что он был глуп, Вы понимаете, для того чтобы быть злым нужно быть или очень большим дураком, или иметь обостренный человеческий ум, который видит какая кругом делается пошлость. Зачем умному человеку быть злому, когда все идет так, как должно быть? А у Маяковского этого не было. Не было, чтобы Маяковский завидовал, потому что ему абсолютно ничего не нужно было, но он был ревнив, бешено ревнивый человек, но, опять-таки совершенно по-другому, а не обычно.

Вот В. Шкловский производит на меня впечатление человека небольшого таланта, но очень завистливого. Может быть, я ошибаюсь. Во всяком случае, это фигура, которая никогда не останавливала на себе моего внимания.

Тогда в 1911 г. у меня была тяжелая жизнь. Однажды у меня не было денег, тут ребенок, потом нужно послать мужу. Вдруг Маяковский пришел, быстро куда-то слетал и принес деньги.

Проходит какое-то время, вернулся Петр Петрович, я тут давала урок, потом вдруг у Петра Петровича умирает дядя и получаем три тысячи наследства, вообще в то время это было что-то потрясающее. Ботинок, мыла не было, представляете себе, как я полетела отдавать эти деньги Маяковскому и как он меня отделал!

– Я думал, что вы только дура, а теперь вижу, что вы еще и мещанка!

Я говорю: Вы с ума сошли! Но он не взял. Я ему говорю: Вы хотите, чтобы я ходила с сознанием, что вы дали мне деньги, а я не отдала?

– Ну, а когда вы меня кормили?

Я говорю: – это было по-товарищески!

– А я дал как враг?

– Ну, Вы же сами одолжили! А он говорит:

– Ну, их к черту. Я знала, у кого он взял! Я говорю: у меня три тысячи!

– А сколько долга?

– Полторы тысячи отдали.

– А сколько осталось?

Он сам тогда жил очень скверно. Это был такой человек, который не умел, если у него был рубль, истратить меньше рубля. Ему нужно купить одну булку, а он купит на весь рубль, потом эти булки куда-то исчезали. Я чувствовала, что ему этого ничего не нужно было. Будет стоять эта кровать, это не значит, что он ощущает, что это его кровать. Этой аккуратности – моя кровать, мое перо – этого не было у Маяковского тогда. Он придет к знакомому, возьмет карандаш и пишет. Люди деликатные, уходя, оставят карандаш, а он возьмет не заметив.

Матюшины жили на Петербургской стороне, у них была большая квартира. Матюшин кроме всего прочего играл в капелле. Мы пришли к нему, там его два товарища. Тут лежала какая-то бумажка, оказалось потом – ноты музыканта, а Маяковский их обгваздал. Тот его обругал, а Маяковский взбесился и изорвал ноты на мелкие клочки. В один момент! Скандал был невероятный. Тут пришел Матюшин, Елена. Она умела умиротворить – «У тебя есть такие ноты».

Или случай с кондуктором. Едем в трамвае. Тогда стоило 8 или 5 копеек. Он зашел и почему-то крикнул: восемь билетов! Та нарвала. Я говорю: А зачем? Давыд Бурлюк вынимает лорнет, смотрит и говорит: «Володя, Вы преувеличенно смотрите на нас». Кондукторша оторвала билеты. Что было! Тогда я говорю Давыду: – посмотрите в пиджаке, может быть есть деньги. И начинает изображать сцену. Кондукторша бесится, Давыд ищет и находит в подкладке три рубля. Тогда Маяковский берется за ремень, такой жест становится в позу и говорит: «Ну?», – отставляя одну ногу!

Еще был случай тоже в 1911 году. Была такая Людмила Ивановна Шмидт-Рыжова{84}, она и ее муж оба художники. Жили они в Петропавловской крепости, у них квартира с коврами, с собачкой, розовые такие подушечки, пуфы. В эту атмосферу попадает Маяковский, без калош. А тут белый ковер. Он нарочно ставит ноги на белое. Я ему показываю, а он говорит:

– Жаль, что две ноги, надо бы восемь ног!

Людмила Ивановна Шмидт-Рыжова и Мария Ивановна Воронкова были двумя женщинами, которые искали приложения своих сил. Воронкова имела отношение к театру, она была плохая актриса. Она устроила театральную студию, где преподавал Евреинов. Л. И. давала деньги на «Стрельца» [190]. Для второй книги импрессионистов она писала стихи. Я как-то Маяковскому говорю: слушайте, как Вам не стыдно ее печатать?

Он говорит: – опять мещанская добродетель!

Я говорю: – все же вы должны иметь лицо. Как же вы будете печатать эти стихи. Я стала ему читать. Она иллюстрировала Николая Ивановича. Как же вы будете печатать? Она пишет про ангелочков.

– Мы так ее и дадим!

Корректуру тогда держал Н. И. Кульбин. Евреинов был самый жуликоватый, самый умный, барственный, который может почистить сапоги и получить плату, но он сделает из этого спектакль. Деньги он получит хорошие, но это будет подано. При этом вы никогда не заметите, что он получил за это деньги. Я Ник. Ник. хорошо знала, наблюдала.

Когда надо было брошюровать эту книгу, взяли ее стихи и поместили в самый конец, а она хотела, чтобы ею открывалась книга. Как это вышло, что у них было в типографии – не знаю. Только на утро звонок – входит Николай Иванович:

– Кто это наделал?

– Что случилось?

– Кто-то взял Людмилу Ивановну в самый конец поместил!

Я говорю: конечно, Маяковский.

– Его нет.

– Ну, значит, Давид Бурлюк.

Они все переброшюровали. Вышла книга – ее стихотворение в середине!

Когда книжка вышла, приехали из Москвы Маяковский с Кручёных. При Хлебникове он был безобиднее (и тише). Тот подошел, как лапой тиснет:

– Кто же эту бабу пустил!

А эта баба тут стоит… Что уж тут было тогда!

С Ник. Никол. Евреиновым Маяковский встречался. Тот жох и умница. Он, бывало, подзуживает Маяковского. Тот в пылу творческом начнет, а потом как гавкнет: – что я моська? Ах, ты сукин сын!