Тот хохочет.
– Нечего гоготать!
Было также у Мейерхольда: кто у кого берет – Мейерхольд у Евреинова или Евреинов у Мейерхольда? А Маяковский говорит:
– Это ты у Мейерхольда украл.
На моем рождении был Мейерхольд и Николай Николаевич. Николай Николаевич сразу сочинил пьесу и сразу ее поставил. В это время входит Мейерхольд. Раздается голос Давыда Бурлюка: «Спектакль в спектакле!» Кто-то еще сказал: «Дайте ложку воды и друг друга утопят!»
К Николаю Николаевичу Маяковский относился с большим интересом, потому что Евреинов любил сенсации, и Маяковский для него был настоящей сенсацией. Когда они обсуждали книгу, Николай Николаевич принимал очень большое участие, но все-таки, Маяковский ему знал цену. Что Николай Николаевич был очень одарен – это безусловно. У него была одна, очень нехорошая черта – скупость, это совершенно никак не могло вязаться с этой компанией. Если можно было говорить о скупости в этой компании, то речь могла идти только о Давыде и то, потому что он не хотел брать деньги от отца.
Когда живешь в одной квартире – это всегда очень чувствуется. Пойти принести воды, купить булку. Маяковский был ленивый, но если он замечал, что дождь на дворе, а я всегда все-таки считалась со своими легкими, он не то, что скажет – давайте я схожу, а исчезал и приносил. Не то что по доброте – куда вы там пойдете, нет, без всяких слов, без всяких элегантностей он делал это по-товарищески.
У меня часто бывали обмороки. Раз он пришел и, видимо, я лежала на полу. Когда я пришла в себя, тут был уже врач, но без каких бы то ни было разговоров!
Жизнь уже прошла, я должна сказать, что он помогал так, что вы этого не ощущали. Никаких добродетельных слов о нем не надо говорить, потому что они никак с ним не вяжутся. Кошка против нашего дома упала с окна. Я – тра-та-та…, а он говорит:
– Какая гадость, вот черт возьми!
Переживания те же самые. Прошло время, и я могу точно сказать, что переживания были те же, только он не знал слов жалости.
Когда его стремятся почему-то обязательно сделать чувствительным, это не то. Он настоящий. Если он разочаруется, он уйдет, но если это его – он здесь тут весь.
Вместе с Бриками я его видела раз или два. Я все-таки, думаю, что он был взят, а не она. Можно просто взять женщину и оставаться в плену. Это показывает, конечно, что эта женщина не та, которую бросают, но вот, не могу вам сказать, может быть, я не права в каком-то смысле, что мне казалось, что Маяковский за человека не умрет, за мысль он может умереть. Человек для него не есть основное, и к женщине он относился не то что лучше или хуже, а сколько у нас не было разговоров, сколько ни сидело интересных женщин, я никогда не видела, чтобы он «ухаживал», но по тем грубостям, резкостям, которые он говорил, вы всегда чувствовали в тоне, что этот человек ему небезразличен. Я не могу представить, чтобы Маяковский купил цветы и поднес девушке. Если вы скажете, что так было, я скажу, что у него была ангина и он это сделал при сорокаградусной температуре.
Раз вечером у нас сидела одна девушка художница. И привела другую, Бодуэн-де-Кортуне, очень интересную девушку. Она худ. Зельманова (жена искусствоведа Чудовского – сотрудника «Аполлона»).
Я говорю Маяковскому:
– Передайте чай этой интересной женщине!
– Откуда Вы знаете, что она мне нравится?
Знаете, как чай поставил? Вот так швырнул. Я это запомнила навсегда.
Вы говорите, что он брал деньги и покупал цветы! Это вообще немыслимо! Деньги если он одалживал, то только затем, что срочно понадобилась книга или папиросы.
Николай Кульбин. Портрет Василия Каменского. 1914
Музей В. В. Маяковского
На Марсовом поле он раз появился с Давыдом и Лифшицем. Я сказала ему, когда вы приходите, вы спрашивайте, что идете с чужими людьми. А он говорит:
– A я забыл, что Вы этого барчонка не любите! А он говорит:
– Я и сейчас хохочу.
На Дивенской он у меня жил несколько недель, он приезжал, уезжал. Ни с того, ни с сего: – Сейчас уеду.
– Куда?
– В Херсон!
Ему нравилось чудить. Стоило сказать ему слово. «Ай, а что такое!» – он любил нарочно довести до слез. Я часто спрашивала:
– Зачем ходите ко мне, раз я такая мещанка! Я Вас не звала.
Несколько раз, чего бы никто не сделал, он очень хорошо давал почувствовать, что я могу совершенно спокойно отнестись к тому, что он меня ругает. Это не то, что человек, которому вообще наплевать, – ему нужно, он берет. Это не Василий Каменский, который пишет о нем, как о лучшем своем друге.
[У меня раз была акушерка, которая ушла от меня, потому что я не могла родить. Потом, после этого приходит какая-то женщина и говорит: я от вашего друга. От какого? – А вот, от вашей акушерки…]
Вот это какая была дружба. Тогда чувствовалось – вот стоит Маяковский, а тут петушком-петушком Каменский.
– Ну, я прочитаю!
– Опять Разина!
Как с равными Маяковский разговаривал только с Гуро, Хлебниковым, Розановой.
Белинсона{85} помните? Это действительно был удав и кошка.
У Потёмкина{86} была встреча с Маяковским после театра «Интермедий» по поводу Ганночки Хованской. Потёмкин приревновал зря. Маяковский был «подшафе» и что-то он сказал. Николай Иванович говорит: как вы допустили. Я говорю: наплевать, пусть хоть подерутся. Это не скажешь, что два петуха, это было две башни – одна против другой. Потемкин был очень неплохой человек…
Николай Кульбин. Обложка сборника «Стрелец». 1915
Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме, Санкт-Петербург
Маяковский много читал. О прочитанном он разговаривал очень мало. Как-то он пришел. Я лежала и читала. Я спала с сыном, а он через комнату. Еще тогда была моя сестра, та вообще до того боялась его, что не выходила из комнаты. Утром, когда он шел по коридору умываться (дом был деревянный), то стены дрожали. Через несколько дней моя сестра уехала, и остался мой племянник. Я лежала, у меня горло болело, читала.
– Что Вы читаете?
Я говорю: А я Вам не скажу!
Книжка была немедленно вырвана из рук. Посмотрел и говорит:
– Очень нравится любовь Наташи с Андреем Болконским?
Я Вам сказала: Вы никогда ни о чем серьезном со мною не разговаривайте. Если Вы скажете среда, я скажу пятница!
И вдруг он заговорил о «Войне и мире». Очень положительно. Находил две сцены совершенно фальшивые – это сцену боя и потом на балу у Ростовых.
Когда я созналась, что я больше всего люблю «Анну Каренину», что я в мировой литературе не знаю ничего выше, чем сцена скачек, он поставил мне вопрос:
– А нужно это? Что это даст миру?
Я говорю: Вы меня экзаменуете? Тогда он заговорил с очень большим признанием, когда я слышу что он как будто бы так себе – это совершенно неправильно. Именно красоту бытия, зрение Толстого – он не признавал слуха Толстого, а зрение его он находил всеобъемлющим.
Я ему как-то говорю: хотите Вам дам новую книжку, я не помню, что это за произведение Толстого, что-то относительно бога. Боже мой – что сделалось с Маяковским! Это было совершенно искренне, мы были вдвоем.
– Вы представить себе не можете как он разозлил, «когда его голос нужен, а он черт знает, чем занимается!»
Однажды было несколько человек: покойный Каратыгин В. Н., Николай Иванович, Бурлюки, Аверченко и вот заговорили о Толстом. Маяковский держал графин, наливал воду.
Я говорю: ну, конечно, все вы обожаете евреев, даже ваш граф, когда семь человек повесили, он написал «Не могу молчать», а когда в Кишиневе лилась еврейская кровь, он не нашел слов. В каждом из вас сидит юдофоб.
[Когда я приехала на курсы, была панихида в синагоге. Мне Орловская показывает на Милюкова. Я подхожу и говорю:
– Что пришли? Поплакать? Ничего, еще в нашей крови покупаетесь!
– Т. е. как в вашей?
– Нет, в собственной крови.
Я не могла перенести это время, была тогда совершенно душевнобольная. И тут получилась эта история.]
– Ну, молодец! – Маяковский так заорал, что, если бы не Аверченко, мы бы этим возгласом подавились. Аверченко сказал:
– Спокойно, Надежда Евсеевна, нужно понимать, что в таких случаях нужно идти или драться с правительством, а словами ничего не сделаешь.
А когда я повторила – а семь человек повесили – нашлись же слова? – на это мне ответил Кульбин:
– Ну, Наденька, мы должны заниматься искусством!
Я считаю, мне кажется, что путь искания у Маяковского любви, в обычном смысле, совершенно не нужен, а любви к человеку и бытия в нем, я думаю, что этим он был перенасыщен. Эта ненависть к порядку в жизни, к каким-то стульям в мещанском порядке стоящим – это его могло взбесить.
Я была с ним у Шмидт-Рыжовой, у которой эти розовые пуфы, там стоял столик, он меня притянул своими инкрустациями, я стояла и смотрела. Маяковский подошел и говорит:
– Нечего на эту дрянь смотреть.
Он говорит – если бы этих штучек не было бы, не было бы штучек, как один другому голову снимает, мы бы далеко ушли.
[Я ездила к Наркому финансов относительно сейфов, по делам актеров. Алексей Максимович договорился, если у меня не выйдет, сам поехать. Приезжаю, там стоит один человек, я сперва не знала, что это замнаркома, который говорит: – Пусть это будет Рим с замечательным наследием искусства, но если я буду знать, что там находится один враг – я взорву этот Рим.
У мня с ним началась перепалка, а впоследствии были хорошие отношения.]
Я помню, мы с Маяковским были в Эрмитаже, как он смотрел. Он мог часами стоять у одной картины, он голландцев смотрел по-настоящему.
Пушкина он очень любил. Я в то время имела обыкновение наизусть лупить.
Нельзя сказать, что он не любил Толстого. Как-то сказал, что он не признавал Толстого.
За что он ударил Белинсона. С одной стороны, это сплетня Брика, потому что Белинсон не очень хорошо отзывался о Брике. Я не очень жаловала Белинсона. Я помню, пришла его жена, стала что-то говорить. Ну, что же я могу сделать? Поговорить, чтобы Маяковский извинился?