{381} и читал ли я в «Календаре Ахиасафа» его рассказ «Бар Халафта» («Изменчивый юноша»), посвященный, как он считал, мне, ведь и тему и название придумал он, мой брат. И кому знать это, как не мне? Наверное, я и рассказал ему об этом! Или, может, это один из наших друзей, «тот Хаим Гольдберг, парень из Тирасполя, который учился со мной в Брест-Литовске, пламенный сионист, вхожий в круги писателей и общественных деятелей, – я ему много про тебя рассказывал и передавал тебе с ним приветы – может, это он, Гольдберг, пустил слух про „Бар Халафта“?» И брат напомнил мне, использовав мой собственный стиль, те дни, когда «ты стихи писал и пьесы сочинял», «основы еврейской морали изучал», «книгу по еврейской истории жаждал получить и за исследованиями древности гонялся» и наконец: «ночи напролет Талмуд и законоучителей изучал» и «стать раввином в Израиле решил!» «И вот своей цели ты почти достиг и стать раввином в Израиле полномочия получил» и вдруг – «стать учителем в Израиле возжаждал, однако в помощи „идола“ (Файвла Геца) разочаровался» «и уже стать хасидом в Любавичах решил и бежал в мир грез и мрака!»
Час за часом я сидел в своем углу вагона, погруженный в раздумья, и заново подводил итоги своей жизни. Письмо брата было пропитано болью и сожалением. Однако я не чувствовал досады. Годы страданий в Вильно были не напрасны. Лишь сейчас я почувствовал глубокое душевное удовлетворение от того, что воплотилась моя детская мечта – полностью изучить Талмуд! Конечно, я не стану раввином. Однако изучение законоучителей открыло передо мной врата к дальнейшей исследовательской работе! А еще я был очень рад, что по собственной воле перестал писать стихи. Несмотря на то что Явец и другие писатели одобряли мои занятия поэзией. Сам Соколов{382}, когда я послал ему в «Книгу года» один из своих стихов, ответил, что «он, конечно, не напечатает этот стих, так как он сыроват, но, несомненно, у сочинителя есть талант». И я решил перестать писать в рифму! А еще очень хорошо, что не стал заниматься «исследованиями», которые планировал. Мне нужно учиться и учиться. Лишь после этого я буду писать и печататься. Но я не сидел сложа руки. И как хорошо, что я оставил Вильно. И в Любавичах я не потеряю времени даром, ни одного часа. Я поживу там месяц-другой или даже полгода и все это время посвящу изучению хасидизма! Это ведь очень важная часть дома Израилева. И опять перед моим внутренним взором пронесся замысел о йешиве…
В Минске я пересел в другой поезд. Вагон был почти пуст. Евреи не ездят в поездах накануне Йом Кипура. В вагоне сидели лишь два еврея, очень изящно одетые и выглаженные, с аккуратно подстриженными бородками. Из разговора с ними я узнал, что это два брата, что обычно они ездят вторым классом, а сегодня, накануне Йом Кипура, решили поехать третьим: нет давки, к тому же они хотели ехать среди евреев. А в вагоне – лишь один молодой еврей! Они очень удивились, узнав, что я еду в Любавичи: «Почти без пейсов, одет в короткую одежду, вообще не выглядит как хасид, и из Вильно – в Любавичи! Это же переворот в законах природы!» Братья были владельцами ремесленной мастерской и магазина одежды и белья в Витебске, они уговаривали меня не ехать в Любавичи, а предлагали… поехать с ними в Витебск. Из разговора они поняли, что я знаю Тору и при этом «маскил» С они стали мне рассказывать о Смоленскине и его описаниях хасидов, а я пояснял им географические названия из его произведений) и даже немного знаю русский! Они прямо сейчас готовы предложить мне место в магазине! В конце концов они сказали: если тебе не понравится, то ты сможешь уехать из Витебска в Любавичи! Они стали смеяться, когда я сказал, что в Любавичах меня ждут накануне Йом Кипура! Тем временем поезд прибыл на станцию Красное, и они попытались уговорить меня не сходить, а поехать с ними до Витебска, в крайнем случае до станции Рудня. Я согласился. Я видел, что они в курсе всего, что происходит в Любавичах, знают ребе, его брата, сына и всех членов семьи. Они тоже принадлежали к хасидам, но они сионисты, и их огорчение от того, что раввин возражал против сионизма, все возрастало и возрастало! Мы доехали до Смоленска и там пересели в другой поезд. Когда мы сели в вагон, один из братьев сказал: «Мы должны тебя предостеречь! В наше время встречается много молодых людей, которые «путаются со всякими», устраивают забастовки, вступают в антиправительственные организации и так далее; наше условие: не вступай в контакт со "всякими"». И вдруг меня осенило: конечно же, в их ремесленной мастерской и в магазине сейчас забастовка, и они хотят по дороге «завербовать» себе штрейкбрехера! Да еще накануне Йом Кипура! Я молчал. «Ты что же, не согласен?» Я засмеялся: «Не с чем здесь соглашаться. Я выхожу в Рудне. Мне было интересно узнать, почему вы так заинтересовались мной и захотели взять меня на работу, хотя видите меня впервые. А теперь я удовлетворил свое любопытство, и сейчас я выхожу!» Старший рассердился и ничего не сказал. А младший сказал: «Сегодня канун Йом Кипура, позаботься о кашруте! На, возьми наши визитные карточки, спросишь о нас. Я уверен, что скоро ты уедешь из Любавичей. Заезжай к нам. Мы будем рады тебя видеть!» Мы попрощались. Старший как будто успокоился и сказал мне: «По тебе заметно, что ты приехал из Вильно! Я бы не очень хотел взять тебя на работу, а поговорить и выпить чашку чаю – будем очень рады!»
Близилась полночь. Подводу до Любавичей было уже не достать, и я был вынужден остаться в Рудне. Я пошел в гостиницу и нашел там еще троих хасидов, которые тоже приехали поздно и не достали подводы до Любавичей. Не помню, было ли еще хоть раз, чтобы в Йом Кипур я молился так горячо и с таким душевным устремлением. Вся эта поездка и встреча с братьями из Витебска были для меня своего рода испытанием. И я выдержал его.
Религиозное воодушевление паренька, одетого в полукороткую одежду, воодушевление сдержанное и скромное, не такое, как у хасидов, – тем не менее хорошо заметное – привлекло внимание в бейт-мидраше, где я молился. Раввин, глубокий старик, поздоровался со мной (он знал, что я не попал на подводу до Любавичей) и вначале удивился, узнав, что я приехал из Вильно. Но когда я рассказал, где родился, и назвал свои имя и фамилию, выяснилось, что он хорошо знаком с нашей семьей, особенно хорошо он знал моего прадеда р. Авраама. Знаком он был и с моим дядей. Он встречал его. И он знал также, что сын дяди и другие внуки р. Авраама учатся в литовских йешивах.
На следующий день после Йом Кипура я поехал в Любавичи. Приехал я в полдень, и в «гостинице» меня поджидали два моих земляка, которые знали о моем приезде и что я «по ошибке» сошел с поезда в Рудне и не успел найти подводу. Один из них, туповатый парень, выросший в зажиточной семье с простыми нравами, отвел меня в сторону и предупредил, чтобы я никому не рассказывал, что я сионист, иначе у меня будут большие неприятности! Я его успокоил: «Мне не нужно ничего рассказывать – они и так все знают!» В «гостинице» было полно постояльцев. Она представляла собой квартиру, разделенную на маленькие тесные каморки с помощью перегородок из нетесаных досок. В каждой каморке размещалось по двое постояльцев. В середине квартиры была большая столовая, где на круглом столе без устали пел самовар, с наступления зари и до самого позднего вечера. Хозяин дома, его жена и дети все время были чем-то заняты, суетились; постояльцы входили и выходили с шумом и грохотом. Все это напоминало большую ярмарку. Я оказался в одной комнате с Михаэлем Дворкиным, лесоторговцем, в котором и по внешнему виду, и по разговору можно было узнать человека мыслящего и весьма светского, заботящегося о хороших манерах. Он выглядел как холостяк лет тридцати; он и на самом деле не был женат, и ему было около двадцати пяти лет. До того он был хасидом Копыси, а сейчас он впервые приехал в Любавичи, решив ликвидировать свое делопроизводство, вернее, «заморозить» его на полгода, поселиться возле ребе и учиться у него. Мы очень много говорили. Вначале намеками, а затем – открыто. Мы проговорили всю ту ночь, а потом и все праздничные дни. Мы сидели в комнате, беседовали и очень подружились. Особенно мне запомнился разговор про Эрец-Исраэль. Он знал про мои сионистские убеждения. «Прежде всего, – сказал Михаэль Дворкин, – Эрец-Исраэль должна быть в сердце каждого еврея. Здесь, – он показал на свое сердце. – И это очень важно! Ребе осуждает евреев, которые думают, что могут обрести Эрец-Исраэль, не имея Эрец-Исраэль в сердце своем». Я встретил в Любавичах много знакомых: моего учителя р. Шмуэля-Гронема, который когда-то жил в нашем доме, он был очень флегматичен, принял меня весьма прохладно и не пытался скрыть своего равнодушия, даже когда рассказывал мне о хасидизме. Встретил я и шойхета из Орши, у которого я в свое время изучал трактат «Песахим», он отнесся ко мне очень дружелюбно; встретил я там и знакомых из Гомеля и Кременчуга. Те пять месяцев, что я провел в Любавичах, я много учился, однако в первую очередь постиг смысл высказывания: «Ребе чтит богатых». В бейт-мидраше в первом ряду рядом с ребе стояли его старший брат, р. Залман-Аарон{383}, Монесзон из Петербурга, полноватый человек, с намечающимся животиком, высокий и широкоплечий, с туповатым лицом и неприятным голосом, а рядом с ним – молодой парень, худой, со сверкающими глазами, и в каждом движении – жесткость и надменность: это сын Натана Гурарье, одного из кременчугских братьев Гурарье, известных своим богатством и приверженностью хасидизму; рядом с ними – сын раввина из Полтавы, его отец уже много-много лет был хасидским раввином, а дядя, брат раввина, – выдающийся богач (Безпалов), которому принадлежала значительная часть доходов от продажи угля в Екатеринославе. Рядом с ними сыновья рава Гирша Хена из Чернигова, впервые приехавшие в Любавичи, – Авраам Хен{384}