Мир, которого не стало — страница 78 из 102

Я пытался объяснить ему, что я из Полтавы, что все меня знают, и он повредит сам себе, если будет говорить обо мне дурно. Я даже ему угрожал. Потом я рассказал об этом Резникову, и он обещал уладить дело.

И вот в марте я приехал в Полтаву, чтобы подать свою просьбу о получении права сдавать экзамены на аттестат зрелости. С собой у меня были все необходимые документы. В гимназии обнаружились перемены: пришел новый директор. Предыдущий, как говорили, был излишне либерален. В кабинете директора я нашел высокого пожилого немца с сердитым лицом и строгими глазами. Фамилия его была Клуге. Он не ответил на мое приветствие, протянул руку, взял бумаги, взглянул на них и сказал прямо: «Вы не можете экзаменоваться». – «Почему?» – «Вы неблагонадежны». – «Но я только что был в полиции, сделал запрос, и они сказали мне, что послали в гимназию…» – «Может, они и послали, но они сказали вам, что именно? Что они написали? Вы не можете сдавать экзамены!»

Через некоторое время мне стало известно, что становой пристав написал в своем отчете, что не обнаружил меня по месту проживания, что я жил в Малой Перещепине, но не имею постоянного места жительства, и он не может сказать обо мне ничего определенного…

Так закончилась вторая попытка сдать экзамены. Я не отчаялся, но начал думать, что друзья были правы, когда посоветовали мне уехать из Полтавы. Тем не менее я туда вернулся и решил продолжать попытки. Однако несмотря на то что я решил остаться в Полтаве, возможно, не стоит пытаться держать экзамен в гимназии, которую возглавляет Клуге. Тем временем в середине июля или в начале августа меня неожиданно пригласили в гимназическую канцелярию к секретарю гимназии господину Матушевичу – низкорослому слегка горбатому поляку, учителю латинского языка. Он сказал мне, что несколько гимназических преподавателей порекомендовали ему меня как хорошего репетитора для учеников, нуждающихся в переэкзаменовках. Он спросил, готов ли я к тому, что гимназия будет рекомендовать меня как частного учителя. Ему сказали, что я даю уроки в таком только количестве, чтобы обеспечить свои минимальные нужды. Конечно, я с готовностью согласился и с тех пор в течение моей полтавской жизни входил в число учителей, которым гимназия часто посылала учеников. Это обстоятельство повлияло на мое решение повременить с отъездом из Полтавы, и я вознамерился снова попробовать сдать экзамены при этой гимназии.

Все ученики, которых ко мне присылала гимназия, были христиане, в большинстве русские, а некоторые – поляки. Впервые я мог вблизи наблюдать отношение к евреям в этих кругах. Первый мой урок был у Владимирского, полтавского батальонного командира. Их дом стоял во дворе, и к нему вела узкая лесенка. Я должен был пройти через двор. И вот я вижу высокого широкоплечего офицера с черной бородой, который стоит возле окна и громко говорит: «Вон учитель, которого посылает нам гимназия. Выглядит как типичный социалист: черная рубашка, верхняя пуговица расстегнута, в очках и по сторонам смотрит недоверчиво…»

Я вошел. Меня пригласили сесть. «Я попросил, чтобы мне послали учителя-еврея, у меня принцип: репетитор для нуждающихся в переэкзаменовках – только еврей. Наши-то все – пьяницы, подлецы, мерзавцы…» Я поразился. «Сударь, что вы говорите?» – «Не надо мне твоих социалистических выдумок! Я сам главный учитель в своем батальоне. Мне подчиняются десятки учителей. То, что я говорю, основано на опыте. Саша, войди!»

Вошел ученик, высокий светловолосый мальчик с серыми печальными глазами. Он немного стеснялся, однако смотрел на учителя-«социалиста» с любопытством. «Вот наш Саша». Тем временем вошла хозяйка дома, молодая высокая светловолосая женщина с узким лицом. «У него проблемы с математикой, немецким… еще с чем? С историей! Да, его надо подготовить и подтянуть – ладно?»

Второй урок был в доме инженера Рафальского, который отвечал за городское водоснабжение и был поляком-националистом. Госпожа Рафальская, красивая женщина, богато одетая и вся в украшениях, пришла ко мне домой и предложила урок. Надо готовить к экзаменам двух сыновей. Одному предстоят переводные экзамены в четвертый класс: русский, немецкий и арифметика. Другому надо поступать в первый класс, и ему требуются занятия по русскому языку. Плата, которую она предложила, – 30 рублей – показалась мне подходящей, даже высокой. Дети были хорошие, а младший, Кази (Казимир), проявил блестящие способности. Дети очень привязались ко мне. Экзамены они сдали хорошо, а Кази просто поразил всех своим знанием русского языка и способностями к грамматическому разбору. Родители отдали его в аристократическую гимназию, куда евреев не принимали. После того как младший сын сдал экзамены – вступительные в первый класс были последними, – мне послали с горничной плату за уроки в конверте, но благодарности не выразили.

Через полгода – в декабре 1909 года – госпожа Рафальская снова пришла ко мне. У ее старшего сына проблемы с рядом предметов, и он хочет учиться только у меня. Я поблагодарил и отказался. Прикинулся дурачком и спросил: «Ведь дети сдали экзамены?» – «Прекрасно сдали! А Кази даже вызвал всеобщее удивление своими знаниями». Я сказал: «Не знал. Горничная, с которой вы послали плату, не сообщила мне об этом…» Госпожа Рафальская покраснела, извинилась, что-то пробормотала о каком-то специальном письме, которое ей передали. Я сказал лишь: «Благодарю вас, но я сожалею: у меня нет сейчас свободного времени». И госпожа, выразив сожаление, удалилась.

Среди моих еврейских учеников и учениц была Бат-Шева Хайкина – я готовил ее и ее сестру к экзаменам. Я до сих пор помню приятное впечатление, которое на меня произвела эта девушка – стремящаяся к знаниям, задающая много вопросов, при этом очень скромная. Когда мы встретились здесь, на Святой Земле, она напомнила мне о том времени, когда я ей преподавал: «Я прекрасно помню, – сказала она, – ваши уроки по истории и естествознанию. Первые я помню потому, что они были очень хорошие, интересные и «сочные», а последние – потому, что они были ужасны: сухие, абстрактные, схематичные…»

Зимой 1909 года я подал прошение о получении свидетельства о политической благонадежности и вручил полицейскому офицеру пять рублей «на расходы», чтобы ускорить дело и чтобы он проследил, чтобы все было отправлено по правильному адресу, и не вышло так, как в прошлом году.

Тем не менее директор гимназии утверждал, что с моими документами что-то не в порядке, как обычно у евреев: в одном месте я записан Бенционом Залмановичем, в другом – Бенционом Залмановым. Однако когда я доказал ему, что оба удостоверения подписаны христианскими чиновниками государственных учреждений, и оба окончания – «-ов» и «-ович» – являются правильными, он принял мои документы, сказав: «Допустим, что так оно и есть, но все равно все это не имеет никакого смысла». Этот приговор – «нет никакого смысла» – был очень распространен. По-видимому, не только я удостоился его услышать. Многие из тех, кто готовился к экзаменам, отказались от мысли их сдавать или стали искать другое место для достижения своих целей. Было немало людей, уже подавших прошения, но забиравших их назад. Несмотря на это, осталось тридцать восемь экстернов. Из них на письменных экзаменах провалились тридцать пять, подавляющее большинство – на сочинении. Только троих допустили к устным испытаниям. Среди потерпевших неудачу на сочинении был и я. Тема была такая: «Возвышенную цель поэт избрать обязан» (Баратынский «Гнедичу»).

Из слов директора гимназии я понял, что провалить большинство экзаменовавшихся было решено заранее. Когда объявили тему, я подумал: «Если я раскрою тему только с точки зрения Баратынского и поэтов его поколения (поколения Пушкина) на поэзию – я провалюсь, потому что буду судить исключительно с исторической точки зрения, а не по сути дела. А если буду писать по существу, я впаду в излишнюю полемичность и пренебрежение реальными историческими основами». Тем не менее я решил написать краткое вступление и объяснить в нем эти два подхода, разделив сочинение на две части: в первой рассмотреть тему с исторической точки зрения (около полутора страниц), а во второй написать о сути вопроса (около двух с половиной страниц). Еще страницу я выделил для вступления и тезисов сочинения. Во второй части я написал, что искусство, по сути, свободно, а слово «обязан» следует понимать как внутренний, духовный долг, ставящий перед поэтом «возвышенную цель». Это относится и к поэту – автору высказывания, в поэзии которого сильны рациональные основы. Я успел несколько раз перечитать свое сочинение, поправляя стиль и почерк. Мне казалось, что все правильно… отвечает всем требованиям, согласно которым следовало писать сочинения. Но мое сочинение было признано неудовлетворительным из-за «излишнего философствования», ибо «обязан – это обязан», и здесь «нет места философским рассуждениям не по теме». А еще из моих исправлений в сочинении выяснилось, что я боюсь переносить слово со строчки на строчку, и это свидетельствует о моей неуверенности в знании языка…

У меня был русский ученик-семиклассник, Морозов, симпатичный юноша, сын одного из преподавателей военного училища. Он хорошо учился по точным наукам, но был слаб в гуманитарных (литературе и истории), и из-за этого ему могли отменить правительственную стипендию, которой он прежде удостоился. За год занятий мне удалось подтянуть его до уровня одного из первых учеников в классе. Он и вся его семья: мать, сестра и даже отец – в те часы, когда он был «в себе» (обычно он был пьян и сидел в своей комнате), – относились ко мне чрезвычайно сердечно. На следующий день после объявления результатов письменных экзаменов учитель русского языка в седьмом классе, который проверял сочинения, обратился к Морозову: «Я провалил вашего учителя, Морозов! Как его? Динабург? Да, говорят, что он хороший учитель, – а провалился! Много философствовал! Что вы на это скажете, Морозов?» «Жаль! – сказал Морозов. – Но нет сомнения, что если бы Динабург был экзаменатором, он мог бы провалить кого-то из-за того, что тот мало философствует!» Ученики засмеялись. Этот преподаватель не был «великим ученым». Его определение поэзии «мировой скорби» служило ученикам источником шуток. «Печаль – говорил он, – это скорбь, грусть; «мир» – это вселенная, все сущее. Поэзия мировой скорби – это поэзия грусти по всей вселенной».