И вот как-то раз со мной случилась странная история: я вышел из библиотеки, чтобы перекусить в ресторане «Ашингер», и когда вернулся через полчаса к своему рабочему столу, то не обнаружил книг: они все пропали! Все книги, которыми я пользовался – исследования по римской истории периода после Второй Пунической войны: тексты, комментарии и исследования, оттиски, научные издания, альманахи – все исчезло! Я поспешил к служащим библиотеки, у которых заказывал книги, и рассказал им об этом происшествии. Я был настолько напуган и потрясен, что вызвал сочувствие привратника. Привратник обычно стоял у дверей в библиотеку, и все, кто входил и выходил, должны были показывать ему свои сумки. Он успокоил меня: не переживай, найдем и книги, и вора! Три дня искали книги. И в среду утром, когда я пришел, меня подозвал привратник: «Наконец-то я нашел вора!» И он рассказал мне: в часы, когда библиотека была закрыта, обыскали все столы и не нашли книги; работники библиотеки были уверены, что никто не мог унести их из здания библиотеки. Поэтому решили, что книги находятся в библиотеке, человек читает их, когда библиотека открыта, а потом кладет их на одну из полок; значит, следует поискать по всем столам в рабочие часы. Служащий библиотеки, которому я каждый день возвращал книги, очень хорошо знал, как выглядят их обложки, и он прошел вдоль всех столов и во вторник обнаружил за одним из столов человека, который сидел и читал мои книги. Он попросил его выйти с ним в коридор – «не хотел нарушать тишину в читальном зале» – и спросил его: что это за книги, с которыми вы работаете, вы заказывали их? Человек смутился, стал запинаться, и привратник отвесил ему две звонкие пощечины и побежал звать полицию: «Я знал, что он убежит, и не хотел, чтобы он остался без наказания; но человек убежал, я допустил это…»
Я рассказываю про этот случай, поскольку ему сопутствовал дополнительный мотив. Когда я рассказал об этом инциденте Тойблеру, он спросил меня: «Был ли вор евреем?» Поскольку я не видел его, да и к тому же его не нашли, то я не мог ответить ничего вразумительного и заметил лишь, что привратник об этом ничего не сказал и даже не намекал на что-либо подобное. Тойблер порадовался тому, что в этом деле не присутствовал еврейский след. Я ощутил, что намек на еврейский след в какой-то степени относился и ко мне тоже.
Я догадывался, что в Германии у евреев гораздо сильнее было развито «еврейское чутье», чем у российских евреев. Я это понял еще в первые дни после приезда в Берлин. Мы пошли гулять с Гурвицем и с одним «шаромыжником» (так я называл тех, кто заканчивал Школу еврейских знаний и собирался получать разрешение на преподавание); я рассказал какую-то шутку, и Гурвиц стал громко смеяться. Наш товарищ по прогулке рассердился и строго сказал Гурвицу: «Эй, почему господин Гурвиц смеется так громко? Ведь этим он умножает зло». В этот самый момент мне вдруг открылось более интимное толкование романа Якубовского{711} «Страдания еврейского Вертера». Я почувствовал, что берлинская диаспора находится в гораздо более тяжелой ситуации, чем мы могли судить издалека, даже опираясь на ее описания в литературе.
Пасхальный месяц (апрель) 1914 года я провел в Париже. Я остановился у шурина, который был политическим эмигрантом и жил в Париже уже 9 лет. Моей формальной целью было изучение французской научной литературы (я был поистине очарован исследованиями французских историков: меня совершенно покорило сочетание ясного изложения материала, основательности исследования и отсутствия громадного количества примечаний) для моей работы «Управление и самоуправление в Палестине в III веке». Лотмар дал мне ряд полезных советов по теме; кроме того, я несколько раз побывал в Национальной библиотеке. Но надо признать, что, будучи в Париже, я почти не сидел в библиотеке, а вместо этого гулял по городу, по пригородам и окрестностям, ходил в музеи, осматривал королевские дворцы, посещал политические собрания и театры. Домашние шурина посмеивались над моим «парижским аппетитом» и над тем, сколько я успеваю за день. Ранним утром я три часа работал и делал записи (я привез с собой книги для работы), затем вел восьмилетнего сына шурина в школу и разговаривал с ним об интересующих его вещах (о русских реках и о швейцарских горах) и рассказывал ему по-французски всякие истории «обо всем, что я видел и слышал». Днем я ходил в музеи, в библиотеки и архивы (времен Французской революции), а по вечерам посещал собрания и театры или встречался с новыми и старыми знакомыми и со своими родственниками. От всего этого у меня было множество впечатлений. Расскажу о некоторых, запомнившихся наиболее ярко. В один из первых дней моего пребывания в Париже шурин, который был рабочим на заводе «Рено», рассказал мне о «неодобрительном» отношении к евреям. Он был убежденным социал-демократом со стажем, и я чувствовал, что подобное отношение его задевает. Я решил «пробудить» в нем «еврейское самосознание». Я сказал ему:
– Ты понимаешь, что не можешь быть уверен даже в том, что твой сын не станет антисемитом? Он ведь не подозревает о том, что он еврей.
– Что ты говоришь? Жорж, – зовет он сына, – ты что, действительно не знаешь, что ты еврей?
– Что? Я – еврей?! – завопил мальчик. – Зачем ты меня обижаешь, папа?! – и кинулся на отца со сжатыми кулачками. Он был уверен, что отец потешается над ним.
Я пошел с шурином на большое сионистское собрание; среди ораторов были Вейцман и Шмарьяху Левин. Они вели переговоры с бароном Ротшильдом по поводу Еврейского университета и практической работы в Эрец-Исраэль. Барон должен был вскоре вернуться из своей четвертой поездки в Эрец-Исраэль. На шурина произвела впечатление речь Вейцмана, который говорил, что первым политическим сионистом после Герцля был тот еврей из маленького городка под Киевом, который отправил в Эрец-Исраэль своего второго сына после того, как там погиб его первый сын. Но само собрание ему не понравилось: «Люди аплодируют слишком громко и таким образом демонстрируют, что эти идеи не так важны, как кажется Вейцману и тому еврею, который отправил туда своего сына; им слишком нравится болтовня».
На меня произвели большое впечатление парижские театры. Там я встретил многих своих знакомых. «Люди нашего круга, – сказал я, – везде под рукой!» Прогуливаюсь я вечером с шурином – и вдруг вижу своего друга и земляка, Яакова Чернобыльского, писателя и художника, который был активистом нашей сионистской организации, с женой, очень симпатичной девушкой, которая всегда берегла его от «дурного влияния», – она считала, что я увлекаю его в «мир фантазий». Я заметил их, когда они стояли возле витрины большого магазина. Я хотел подойти к ним. Они не видели меня, но как только его жена меня заметила – сразу потянула мужа за рукав и быстро увела его в ближайший переулок, по-видимому заботясь о том, чтобы мы с ним не встретились. В другой раз я встретил знакомого из Херсона, Александра Б., который был когда-то активистом нашей партии, мы поговорили с ним о политике, и он интересовался всеми текущими политическими вопросами – он работал корреспондентом одной из российских газет и был довольно далек от нас по своим взглядам; теперь наши убеждения разошлись окончательно.
Он увлеченно рассказывал о политической жизни Франции и привел меня на политическое собрание, чтобы послушать главу правительства – Вивиани{712}, а также Бриана{713} и ораторов других партий, в особенности правых. Франция бурлила после принятия закона о продлении срока службы в армии до трех лет. И мой знакомый, который раньше был радикальным сторонником «отрицания галута», стал пламенным французским патриотом. И вот – знакомые, затем знакомые знакомых… от всего этого можно было прийти в замешательство. Вот я сижу в гостях – разговор идет о России. Кто-то рассказывает про Киев 1906 года со слов своих знакомых, Сони и Миши. Помимо прочего, он рассказывает несколько эпизодов про… Давида и его приключения, про его революционную деятельность, про его преданность и верность. Выяснилось, что рассказчиками были знакомые Сони Розенгартен и Миши Лукашевича. Но меня изумила смесь правды и вымысла в их рассказе. Сижу и слушаю: боже мой! Люди живут в мире воспоминаний и питаются крохами прошлого, которое, говоря по правде, не что иное, как история сплошных потерь и разочарований, а они приукрашивают его для своего утешения. И когда мы возвращались, я попросил их, чтобы они рассказали мне про Соню и Мишу, чем они занимаются, как у них сложилась жизнь; из моих вопросов им стало понятно, что я, видимо, тот самый Давид – у них заблестели глаза, и они сказали: если так, то у тебя здесь есть множество знакомых! Но я уклонился от дальнейших встреч.
Из всех парижских впечатлений два запомнились мне особенно хорошо: постановка французской пьесы в одном из театров и собрание социалистов, на котором выступали Марсель Самба{714} и Жан Жорес{715}.
Пьеса была из жизни парижского простонародья, молодых работяг, отвоевывающих себе право на жизнь и любовь в большом городе, и в ней были очень точные народные образы: рабочие, лоточники, женщины, спешащие на рынок, привратники и сторожа, дворники и водители омнибусов, служащие контор и школьники. И все это пропитано сильной любовью к Парижу и к его быту, в корне отличному от того, что можно представить себе, находясь за пределами Франции. И все это в сочетании с народными песнями и «бродячими куплетами», мелодиями и напевами, и публика с трудом сдерживалась, чтобы не начать подпевать артистам на сцене. Это был апофеоз Парижа. Многие годы спустя я мечтал о такой же драме из нашей жизни, так же пропитанной любовью к Иерусалиму, еврейскому быту и еврейским напевам.
В собрании социалистов – оно проходило в большом зале в подвальном этаже, и, чтобы попасть туда, нужно было спускаться по ступенькам – участвовало много народу, и было так тесно, что нам пришлось уйти оттуда, не дожидаясь окончания. Меня особенно впечатлила речь Марселя Самба (Sembat, он был членом правительства во время Первой мировой войны); низкого роста, с быстрыми жестами, со светлым лицом и черными волосами, короткой стриженой бородкой, одетый просто, но со вкусом. В его словах чувствовались ум и энергичность, говорил он резко и доступно: «Мы стоим перед угрозой войны. Не надо строить иллюзий!» Мне казалось, что в его речи все время повторялась одна мысль: «Faites la paix, sinon le roi!» («Стремитесь к миру, иначе вам навяжут короля!»)