, обращается к консерватизму и призывает его к восстанию.
Воинственный призыв такого рода стал главным мотивом известного манифеста Фридриха Хайека «Почему я не консерватор»[53]. Основной интенцией этого текста было стремление найти общую почву для совместных действий либералов и консерваторов, а не обозначить различия и провести разделительную черту. Проблема современного ему консерватизма, с точки зрения Хайека, состоит в пассивном примирении с существующим, в поиске консенсуса ради замедления развития любой ценой. Консерватор оказывается нейтрален к идеям и альтернативам общественного развития, так как его волнует не направление движения, а лишь его скорость. Он привык определять истину как точку равновесия, расположенную «где-то между крайностями», не вдаваясь в вопрос о том, что почему именно ту или иную позицию в данным момент принято считать «крайней». Консерватизму необходимо вернуть себе силу принципов, которая прежде составляла его достоинство. Поэтому американские консерваторы, перед лицом угрозы коллективизма и государственного вмешательства, должны спросить себя – защищают ли они институты свободы только потому, что они существуют, или потому, что они предпочтительны сами по себе? Если они выбирают второе, то должны признать и близость своей позиции с подлинным либерализмом. Ведь в основе обоих лежит недоверие к рационализму, противостоящему эмпирическому знанию и органике институтов. В свою очередь, либерализм также должен вернуть себе ядро убеждений, порвав с «континентальным либерализмом» (и его американской версией), отвергающим основополагающие принципы свободного рынка ради апологии политической демократии и прав человека, унаследованных от европейского Просвещения и Французской революции. Этому пассивному, ложному либерализму, Хайек противопоставляет наследие английских вигов времён Бёрка – «партии жизни, которая приветствует свободный рост и спонтанную эволюцию»[54].
Обращение к фигуре Бёрка является знаковым в предлагаемом Хайеком союзе экономического либерализма и аутентичного консерватизма. В этой конструкции либерализм и рынок создают ядро убеждений, тогда как консерватизм составляет их форму – постольку, поскольку эти убеждения основаны на опыте действительной жизни, а значит, соответствуют самому политическому понятию консерватизма.
Как и консерватизм, классический либерализм декларировал свою принципиальную анти-нормативность. Он предлагал не всеобщее благо, но лишь наиболее возможное в данных обстоятельствах. Идеи, которые отстаивает либерализм, преобразуют жизнь исходя из её собственной логики, а не меняют её на основе абстрактных проектов. Рационалистическому разуму, творящему насилие над природой, он противопоставляет частный разум, основанный на естественном чувстве. Однако такая близость либеральной критики рационализма к консервативным установкам в итоге служит лишь инструментализации последних. Так, священная для консерватора сила привычки превращается в рыночный инстинкт, а антиутопизм становится утверждением безальтернативности рынка как простого социального оформления интуиции частного разума.
Выдвинутый Хайеком проект идеологической либерально- консервативной коалиции, осуществлённый через десятилетия после написания его манифеста, оказался возможен не на основе линии Бёрка, в больше мере соответствующей «пассивному консерватизму», но через апроприацию «консерватизма решения».
Российская версия
Итак, для того, чтобы прийти к современному состоянию, пассивный консерватизм, придающий форму неолиберальной рациональности активного индивида, должен был пройти через момент политизации, используя энергию «консерватизма решения». Российская консервативная традиция, интегрированная в актуальную модель путинской неолиберальной деполитизации, всегда была чужда необходимости борьбы и не настаивала на восстановлении политического посредством чрезвычайного решения, разрывающего обстоятельства. Утверждение неолиберальной рациональности, сопровождавшееся разрушением общества, в постсоветской России оказалось возможно благодаря включению пассивного, деполитизированного консерватизма, глубоко укоренённого в национальной политической традиции[55]. Формы, предложенные этим пессимистическим и созерцательным консерватизмом, идеально наложились на апологию экономической активности индивида, скептичного в отношении любого участия в публичной жизни. Индивидуальная, негативная свобода нашла своё подтверждение в консервативной идее внутренней, подлинной «свободе выбора между добром и злом»[56]. Эстетическое наслаждение государством как творением природы легло в основу господствующего инклюзивного подхода к российской истории, в котором иррациональная верность национальной судьбе снимает содержательные оппозиции между досоветским, советским и постсоветским. Некритически принимая данное как целостный опыт, мы удостоверяем и своё собственное существование через метафизическое единство настоящего, прошлого и будущего – в России, какая она сейчас и какой мы её знали всегда. Глава II. Порядок в беспорядке: консервативная диалектика революции Приключения Гая Фокса
Учить силён ты, я ж учиться слаб.
Довольно слов; ты – враг мой и предатель.
Софокл «Царь Эдип»
Если попытаться найти какой-то один постоянный элемент предельно эклектичной государственной идеологии постсоветской России последнего десятилетия, то его можно было бы описать одним понятием – анти-революция. Именно так – «анти-», а не «контр-». Контрреволюция, в том смысле, в каком её принято понимать с конца XVIII века, всегда находилась в непосредственной связи с революцией, наследовала ей и преодолевала её через новые политические и социальные формы, имевшие мало общего с дореволюционным Старым порядком. Контрреволюция рождалась как новая сила, способная победить уже состоявшуюся революцию, в то время как анти-революция пытается предотвратить революцию воображаемую, чей страшный призрак постоянно преследует государство и возвещает его конец.
Эта грядущая революция не имеет ясных оснований в обществе, лишена видимого волевого политического субъекта, о ней ничего не знает большинство её потенциальных будущих участников. Но образ революции живёт своей собственной насыщенной жизнью в сознании правящей группы. Воображаемая революция описывается в десятках экспертных докладов, спецслужбы уточняют её сценарии, а полиция находит высший смысл своего существования в том, чтобы встретить «час X» во всеоружии.
Борьба с революционной угрозой в России с 2004 года (после первого киевского Майдана) стала не только определяющим мотивом пропаганды, но и создала полноценную инфраструктуру силовых органов (вроде Центра «Э» или Следственного комитета), чьи задачи состоят преимущественно в антиреволюционной профилактике. Ей служит постоянно обновляемый корпус репрессивных законов, новые антиреволюционные органы вступают в ведомственные конфликты со старыми, а набор инструментов, помогающих избежать революции, постоянно растёт и совершенствуется. Но чем меньше в обозримом пространстве становится возможных революционеров, чем надёжнее контролируется публичная сфера, чем прочнее консервативные привычки и страх перемен охватывает население, тем меньше у верхов уверенности в том, что революция не стоит на пороге. Революция и заговор
Репрессии и запреты, порождаемые антиреволюционной активностью государства, являются частью масштабного бесконечного исследования, целью которого остаётся установление источника угрозы. Экстремисты, нелояльные элементы внутри самой элиты, провокаторы в медиа или культурной сфере – лишь элементы пазла будущей революции, который составляет чья-то умелая рука. Так как борьба происходит с чем-то, ещё неизвестным на уровне опыта, революция неизбежно обретает черты заговора.
Структура этого заговора известна и проговаривалась сотни раз. Например, вот так её описывал Владимир Путин на одном из заседаний Совета безопасности в 2014 году:
В современном мире экстремизм используется как инструмент геополитики и передела сфер влияния; мы видим, к каким трагическим последствиям привела волна так называемых «цветных революций», какие потрясения испытали и испытывают народы стран, которые прошли через безответственные эксперименты подспудного, а иногда и грубого, как у нас говорят, ломового внешнего вмешательства в их жизнь[57].
Предполагается, что в новейшую эпоху революция, как и вой на, полностью редуцируется до технологии. Эти технологии, во всём многообразии «цветных революций» и «умной толпы», по своему действию сходны с оружием массового уничтожения. На территорию противника засылается вирус, мгновенно поражающий[58] здоровые клетки общественного организма. Граждане, ещё вчера жившие нормальной жизнью и подчинявшиеся законам, становятся как будто жертвой коллективного помешательства.
Следуя такому подходу, отказ от стабильности и выбор в пользу революции не может быть рациональным – так как подлинно рациональным может быть только подчинение и устранение от самостоятельного принятия решений. В антиреволюционной картине мира, чьи корни уходят в монархический период, народ исключительно инфантилен – это «дети», не понимающие своих настоящих желаний и действительных потребностей. Отеческая власть и наказывает и оберегает от соблазнов. Органическую связь отца и сына пытается разрушить внешняя сила, – иногда через открытый мятеж, иногда через тайную вой ну.
Большинство известных теорий заговора – от «Протоколов сионских мудрецов» до «Плана Даллеса» – связаны с предотвращением революции, которая, в свою очередь, является финалом реализации продуманной стратегии злонамеренной интервенции в массовое сознание («внушение ложных ценностей», сексуальные перверсии, нигилизм и т. п.) Схемы заговора, как и любой вирус, реагируют на противодействие и быстро адаптируются, так что выявить их становится всё более трудной задачей. Если в предшествующие эпохи нужно было локализовать и обезвредить «малый народ» – организованную группу париев, сеющих смуту, то сегодня найти источник заразы гораздо сложнее.