[89]. Следуя ленинской мысли, такое государство не должно пытаться представить себя нравственной силой, выступающей как воспитатель по отношению к народу, но напротив – призвано убедить эти массы в том, что они больше не нуждаются в воспитателях.
Даже находясь у руля такого государства, революционеры должны осознавать его как зло (пусть и неизбежное в короткий переходный период). Ведь в тот момент, когда это государство поверит самому себе и начнёт всерьёз исполнять роль учителя морали, смысл его существования радикально изменится. Такое государство, осознавшее себя как добро, не только не «исчезнет», но и поглотит общество, превратившись в тотальный аппарат подавления, использующий аргумент общего блага как обоснование своей монополии на насилие.
Эти выводы, прямо следующие из рассуждений Ленина и Лукача, содержат не только пророчество сталинской диктатуры, но самое главное – основаны на принятии ответственности за саму её возможность. Таким образом, большевистский переворот стал моральным выбором, противопоставившим себя прежним законам власти и политики. Выбор, в который было заложено понимание и собственного невысокого шанса на успех.
Сталинизм, – как победа «этического государства» над стремлением к «упорядоченному обществу», – оказался главным свидетельством практической неудачи решения большевиков. Однако даже в самых жестоких условиях тоталитарной диктатуры моральное начало большевизма, его воля к борьбе с подавляющими обстоятельствами, оставалась обратной стороной реальности революции, потерпевшей поражение. Его можно увидеть и в трагической борьбе антисталинской Левой оппозиции 1920–1930 годов, и в осмыслении опыта ГУЛАГа Шаламовым, и в деятельности диссидентов- социалистов времён Оттепели. Сам Георг Лукач, прошедший через испытания и преследования, через сорок лет после «Большевизма как моральной проблемы», писал об «Одном дне Ивана Денисовича» Солженицына как об образце подлинного «социалистического реализма» – так как главным вопросом «реального социализма» остаётся моральный вопрос[90].
Однако главным текстом советской эпохи, ключом к тайне её происхождения, нужно считать именно ленинскую работу «Государство и революция». Она оставалась своего рода гамлетовским «призраком отца», нависавшим над советским государством на протяжении всей его истории. Упакованная в канон официальной идеологии, эта книга постоянно напоминала об её условности, содержательно снова и снова ставя под вопрос само право государственной бюрократии на власть.
Эта двойственность большевизма – как нравственного выбора и действительного исторического опыта, как сознательной практики и подавляющей силы обстоятельств – составляет его наследие в принципиально неразделённом виде. Неразрешимое противоречие морали – вопрос о правильном действии индивида в неправильной, искажённой реальности – нашло в историческом большевизме попытку ответа. Попытку пусть не окончательную и потерпевшую поражение, но, возможно, пока единственную настолько серьёзную и масштабную в новейшей истории. В столетие Русской революции, её главный – моральный – вопрос всё ещё остаётся без ответа.
Глава III. В мутный колодезь да вниз да головой Консервативный ли режим в России?
Атмосфера вокруг последних президентских выборов в марте 2018 года, как и предсказуемая победа Владимира Путина, казалось бы, оставляют мало сомнений в консервативном характере российского режима. Эти скучные выборы фактически стали плебисцитом, в котором подтверждение верности национальному лидеру выглядело идентичным верности самой стране – её истории, суверенитету и политическим традициям. Избирательная кампания представляла из себя спектакль, роли в котором были тщательно расписаны стратегами из кремлёвской администрации: над жалкими фигурами оппозиционных кандидатов, олицетворявшими произвольность и безответственность политических игр, возвышалась принципиально деполитизированная фигура Путина, воплощавшая «вечное настоящее» – текучее время, исключающее любые непредсказуемые перемены. В этом образе настоящего ныне живущие не выбирают своё будущее самостоятельно, но лишь подтверждают участие в негласном договоре между поколениями. Подлинный выбор жителей России, таким образом, осуществлялся поверх вторичных политических форм – через силу обычаев и исторически сложившихся жизненных практик.
Этот консервативный, антиполитический и антидемократический характер легитимации путинского режима, однако, вполне органично сочетается с логикой рынка, пронизывающей российское общество: отказ от политического выбора оправдывается не только верностью традициям, но и тотальным недоверием к любым формам общественной жизни. Обратной стороной господствующего консерватизма становится индивидуальная «забота о себе», приоритет частного интереса над общим. Устойчивость сочетания правительственной консервативной риторики и рыночной атомизации общества стала особенно очевидна в предшествующий президентский срок Путина (с 2012 года). В этот период рост государственного национализма, особенно с 2014 года, на фоне присоединения Крыма и конфронтации с Западом, сопровождался последовательным курсом на коммерциализацию медицины и образования, а также общим снижением социальных обязательств. Так называемое «крымское большинство» – молчаливое единство патриотических граждан, сплотившихся вокруг поддержки внешнего курса Кремля – сочетает в себе гордость за воссоздание «исторической России» и постоянно растущее недоверие к конкретным государственным институтам[91]. Восприятие этих институтов (полиции, судов или средней школы), как неэффективных и коррумпированных, давно приобрело качество общего мнения. Это недоверие, однако, нашло выражение не в росте движений протеста, но в «де-политизации» социальных вопросов. Предполагается, что не рассчитывая на государство, индивид сам должен нести ответственность за безопасность, здоровье и достаток своей семьи[92]. Более того, господство логики частного интереса даёт возможность «понять» каждого отдельного коррумпированного чиновника, который, как и любой другой человек, хочет лишь добиться лучшего будущего для своих близких.
Подобная «де-политизация» социальных вопросов полностью соответствует духу неолиберальных реформ в социальной сфере, где государство лишь предоставляет населению «услуги» на взаимовыгодной основе. Консерватизм и неолиберализм: опасные связи
Несмотря на декларируемый властями «особый путь» России, существующую идеологическую композицию режима вполне можно сравнить с неоконсервативным поворотом на Западе, впервые проанализированным в связи с политикой М. Тэтчер и Р. Рейгана тридцатилетней давности. Именно тогда, в момент экономического кризиса, атака правых на социальное государство начинается в форме «авторитарного популизма», включающего прежде несовместимые идеологические компоненты – апелляцию к консервативным ценностям и апологию ничем не ограниченного рыночного интереса[93]. Знаменитая максима Тэтчер – «общества не существует» – вступала в прямое противоречие с основами консервативного мировоззрения, для которого «общество» всегда оставалось ключевым понятием. Тэтчеризм стал разрывом не только с предшествующим социал- демократическим консенсусом, но и с консервативной политической традицией.
Со времён Дизраэли британский консерватизм противопоставлял либерализму исторически сложившееся единство нации, связанное общим укладом и взаимными обязательствами. Для консерваторов государство было не «ночным сторожем», функции которого ограничены лишь защитой собственности и гарантиями невмешательства в частную жизнь, а органичным продолжением общества, его «формой». Отношения власти и гражданина здесь представляли не рациональный контракт, но основывались на авторитете и метафорически уподоблялись роли отца по отношению к членам семьи. В то же время консерваторам всегда была чужда социал- демократическая идея «общественного интереса», для реализации которого необходимы активные интервенции государства в экономику[94].
Общество для консерваторов никогда не было нормативным понятием, но представляло партикулярную результирующую истории каждой страны. Опора на реально сложившиеся отношения внутри конкретного национального сообщества определяла скепсис консерватора по отношению к любым реформам, направленным на торжество универсальных принципов свободы или справедливости. Из этой скептической установки консерватизма органично вытекало и позитивное представление о праве, согласно которому любое законодательство отражает не рациональные принципы, а итог негласного соглашения поколений. В этом смысле между консервативным оправданием британского конституционализма и русского самодержавия нет никакого противоречия – и первый, и второй в полной мере соответствуют историческому опыту этих стран («Конституция России – это её история», как это исчерпывающе сформулировал в своё время русский консерватор Фёдор Тютчев).
Эта анти-нормативность консерватизма, его скептическая установка в отношении универсалистских теорий (таких, как либерализм и социализм), всегда придавала ему исключительную гибкость и приспособляемость к самым разным национальным контекстам. Консерватизм везде имеет различное содержание (так как оно определяется неповторимым сочетанием форм жизни каждой отдельной нации) – при общности внутренней логики самого политического стиля[95].
Свобода для консерваторов означает не что иное, как само право на различие, возможность нации оставаться верной себе и своей истории. Таким образом, свобода полностью совпадает с понятием суверенитета, а любые попытки его ограничить ради универсальных ценностей (например, прав человека), соответственно, являются ограничением свободы. Подлинная свобода принадлежит социальному телу, тогда как индивид как раз ограничен в свободе самоопределения. Он не волен выбирать свою национальную принадлежность, гендер или класс – так как всё это уже определено обществом, к которому он принадлежит по рождению.