Мораль полицейского
На заре путинской эпохи, в 2001 году, генерал милиции Татьяна Москалькова стала доктором философских наук, защитив диссертацию на тему «Культура противодействия злу в деятельности правоохранительных органов». Размышления Ивана Ильина стали одним из главных теоретических ресурсов её работы. «В культуре правоохранительной деятельности», писала Москалькова, «мораль и право сливаются воедино». Вызовы, с которыми сталкивается государство – организованная преступность, экстремизм и терроризм – имеют прежде всего этическую природу и укоренены в неограниченной свободе проявления человеческих желаний. В этой ситуации роль полицейского не может быть ограничена формальными требованиями закона, но связана с постоянной функцией воспитания в гражданах «чувства должного». Данные законом полномочия, предполагающие применение полицейским физического насилия и методов принуждения, требуют от него постоянной моральной само-рефлексии, основанной на «духовно- нравственном очищении и православно-христианском покаянии». Сила меча в борьбе со злом должна дополняться силой внутреннего убеждения в собственной правоте и опираться на фундамент православной веры. Именно поэтому, резюмирует Москалькова:
Особую роль в обучении и воспитании сотрудников правоохранительных органов имеет приобщение к теоретическому наследию И. А. Ильина, в котором представлены основы культуры активного сопротивления злу вплоть до применения силы при наличии определённых условий[32].
Через несколько лет после защиты диссертации Москалькова станет депутатом Государственной Думы, а с 2016 года – Уполномоченным по правам человека в Российской Федерации. За всё это время её позиция никогда не выглядела радикальной, но скорее более-менее точно отражала общий «здравый смысл» российского МВД[33]. Повышенное внимание к проблематике нравственного «зла», которое нуждается в постоянном укрощении при помощи насилия, за последние два десятилетия стало центральной установкой полиции по отношению к обществу. Это представление о том, что сотрудник полиции или спецслужб не может оставаться морально- нейтральным инструментом, защищающим букву закона, но источником постоянного нравственного воздействия. Даже там, где он превышает полномочия, он, как представитель государства, «прав в своём принципе», так как преследует благую цель. При этом его цель определяется не внутренним нравственным чувством, а принадлежностью к структуре, возвышающейся над грешной и своевольной личностью. Прибегая к насилию, даже выходящему за рамки закона, полицейский сознательно впускает зло внутрь себя – так как совершенно точно знает, что его ждёт искупление.
Обоснованный Ильиным «союз воина и монаха» фактически заполнил идеологический вакуум репрессивных органов государства, образовавшийся после крушения «реального социализма». Теперь их деятельность лишена телеологии, она не предполагает, что «эра милосердия» – общественная гармония, свободная от преступлений и насилия – когда-либо будет достигнута. Сегодня полицейский становится участником вечной моральной битвы, столкновения добра и зла, в которой носителем первого по определению является власть государства, а носителем второго – человеческая личность. Из этого прямо следует и то глубокое подозрение к самому понятию «прав человека», которое укоренено в коллективном сознании российских репрессивных структур. Апелляция к этим «правам» неслучайно представляется как один из ключевых инструментов в борьбе Запада против России, так как любое расширение автономии личности оказывается прямо тождественным укреплению социального «зла» и разложению государственного порядка.
Эта рациональность силовых структур, опирающихся на идею о своей моральной миссии, – «отрицающей любви», стоящей выше закона – в последние годы выражается в стремительном распространении пыток. Избиение заключённых в тюрьмах или пытки электрошоком подозреваемых в «экстремизме» сегодня выглядят не исключением, но новой нормой, по умолчанию усвоенной российским государством[34]. Момент Толстого
В 1906 году молодой Иван Ильин приехал в Ясную Поляну, чтобы встретиться с Львом Толстым. Полный впечатлений, он позже писал своей родственнице:
Отличительная черта гения – трагическая борьба за органически- единое узрение Несказанного в элементе мысли и в элементе художественного – была свой ственна Толстому в особом, своеобразном роде, и это я почувствовал с большой определённостью[35].
Вероятно, это именно та причина, по которой Толстой не сможет быть никогда полностью идеологически адаптирован современным российским государством как один из великих писателей, составивших славу «исторической России». Стирая границу между искусством и этикой, Толстой остаётся вечным напоминанием о нечистой совести правящего класса. Той самой, которая в начале романа «Воскресение» заставляет аристократа Неклюдова, заседающего в суде присяжных, неожиданно почувствовать себя не судьёй, но подсудимым. Моральная философия Ильина, изложенная в «Сопротивлении злу силой», не просто избавляет господствующих от переживания собственной вины, но превращает отсутствие сострадания в возвышенную необходимость и гражданский долг.
О пассивном и активном консерватизме Пассивный консерватизм и верность настоящему
В своём известном эссе Самуэль Хантингтон находил ироничным[36], что консерватизм, как идеология, постоянно апеллирующая к истории и традициям, сама не сводится к каким-либо конкретным историческим основаниям и традиции. Рассматривая прошлое в качестве фундамента настоящего, консерватизм принимает это прошлое целиком, во всём множестве его внутренних противоречий и разрывов. Прошлое волнует консервативную мысль не в виде завершённого идеального образа, противопоставленного современности, но как продолжающийся опыт, через который переживается полнота и ценность текущего момента. Консерватизм опирается на историю лишь в её динамической связи с настоящим, – историю, которая стала «актуальной и ощутимой»[37]. Именно эта одержимость настоящим сообщает консерватизму предельную анти-метафизичность, враждебность любым нормативным доктринам и утопиям[38]. Консерватизм скептичен ко всему, что претендует на выход за пределы данного. Такой скепсис, в свою очередь, обращается догматической приверженностью данному – консерватизм «не показывает как должно быть, но лишь как быть не должно»[39].
Однако образ настоящего, на защиту которого встаёт консервативная политика, подвержен постоянным изменениям. Следуя за его трансформациями, консерватизм постоянно меняется сам, одновременно сохраняя верность своей основной интуиции. Его содержание – то, что нуждается в защите и сохранении – целиком определяется конкретными обстоятельствами. Подобный «ситуационный» консерватизм Хантингтон противопоставлял консерватизму «реакционному», который пытается обнаружить в прошлом завершённый общественный идеал (и в этом смысле сближается с радикальными течениями с их абстрактными образами будущего). «Ситуационный» консерватизм, с его приверженностью настоящему и привычному, может, однако, оказаться открытым и восприимчивым к политике, изначально противоположной консервативным ценностям. Например, либеральная демократия или социальное государство для консерватора могут обрести качество «реального», которое нуждается в защите от радикальных перемен. В этом смысле их ценность определяется исключительно их укоренённостью в истории, легитимности в качестве традиции.
Консервативная позиция, таким образом, приобретает созерцательные, эстетические и антиполитические черты. Она принимает историческую данность как своего рода кантианскую «целесообразность без цели», прекрасную в своей завершённости и неподвижности. Подобная совершенная неподвижность, равновесие («эквилибруим») со времён де Местра оставалось консервативным идеалом внутренней и внешней политики. В международных отношениях ему соответствовала традиция реализма, для которой глобальная стабильность утверждалась не на основе универсальных начал общего блага, но благодаря сложной архитектуре баланса национальных интересов[40]. В подобном видении мира каждая из его частей гомогенна, равна самой себе, а её внутреннее состоя ние определяется партикулярными верованиями и обычаями. Политика здесь полностью поглощается искусством поддержания равновесия сил, которым владеют лишь немногие виртуозы дипломатии. Их задача – охранять хрупкое сосуществование различий от вторжения химер равенства и утопий субстанционального «вечного мира», в котором абстрактный разум должен утвердить окончательное господство над произвольной природой. Идея несводимости к целому лежит в основании «Столкновения цивилизаций» Сэмюэля Хантингтона, в котором невозможно найти какие-либо чёткие дефиниции самого понятия «цивилизации», как и принципа, по которому границы между этими «цивилизациями» проведены именно таким образом.
«Цивилизации» для Хантингтона – чистая данность, положение вещей, из которого нужно исходить при принятии политических решений.
Для описываемого «пассивного консерватизма» политика лишается своего автономного, волевого начала, и полностью определяется заданными обстоятельствами. Более того, политика в этом случае никогда не должна возвышаться до амбиции рационализации этих обстоятельств, т. е. возможности основывать те или иные действия на постижении законов развития, имманентных какой-либо «цивилизации» или «культуре». Политическое действие не может быть результатом теории или какого-либо генерализирующего объяснения. Пассивный консерватизм не возвышает политику над обстоятельствами, но признаёт её их бессознательной частью. Такого рода пассивность вполне соответствует реакционному аргументу «тщетности», описанному в своё время Альбертом Хиршманом[41]: стремление что-либо «улучшить», в конечном итоге, воспроизводит принцип, который должен был быть изменён. Так, революция лишь укрепляет государство, созданное Старым порядком (Токвиль), а демократизация – увеличивает пропасть между массами и элитами (Парето).