Мир, который сгинул — страница 40 из 100

Всех присутствующих на короткий миг посещает мысль, что именно это и произошло: мы Сгинули. Но, робко покосившись друг на друга, мы соображаем, что генерал просто выключил экран.

Тут Райли Тенч совершает очень неправильный поступок. Может, это его долг, но делать так не стоило. Он пытается облегчить участь генерала. Принимает официальную позу, эдакую мужественную, асексуальную и обезличенную, отражающую важность момента и глубокое сожаление, после чего, согласно некому параграфу некого закона, сообщает своему начальнику, что он, Райли Тенч, признает его, Джорджа Копсена, непригодным для высшего командования по причине психического стресса, и он, Райли Тенч, во благо нашей военной части и по праву, каковым он облекает себя для этой цели, принимает командование, должным образом учтя опасность данного поступка и понимая, что позже он может быть расценен властями как мятеж. Согласен ли Джордж Копсен, генерал, признать, что он уволен в соответствии с надлежащими протоколами?

На минуту воцаряется тишина, а потом Джордж Копсен простреливает ему голову. Райли Тенча разбрызгивает по трем экранам, и Ричард П. Первис, который все это время стоял в сторонке, наверняка думает, что выбрал бы другой момент для предложения помощи начальнику.

В самом деле, генералу не стало легче. Им овладела жажда крови, он спятил к чертовой бабушке и временами впадает в кататонический ступор. Этот человек сейчас у руля, где и останется, пока сверху не отдадут соответствующий приказ, аминь.


Сутки или около того длится передышка. Ничего особенного не происходит. Мы отмываем Райли Тенча с мундиров, а потом у нас появляется время, которое нечем занять. Джордж Копсен бродит туда-сюда и твердит рядовым, что ситуация «вскоре будет урегулирована». Видимо, это должно как-то успокаивать, но не успокаивает; наоборот, у всех кровь стынет в жилах. Лицо у генерала небритое, опухшее и блестит от засохшего пота. Не хватает только красной фланелевой рубашки и полупустой бутылки с каким-нибудь крепким спиртным в руке. То и дело он выходит на улицу, садится на стул и будто отключается: все его тело обмякает, глаза стекленеют.

Я сижу на кровати и смотрю на письма, потому что они напоминают о доме, а раньше это всегда помогало. Нахожу письмо-зомби от Евангелистки – пустую бумажную рамку – и понимаю, что дома-то, возможно, больше нет. Гляжу сквозь дыру в пустоту.

Заглядывает Гонзо. Вид у него напуганный. Мы выпиваем запрещенного (но превосходного) спецназовского алкоголя, и в палатку приходит Ли. Она садится, кладет голову мне на плечо, и я сразу чувствую себя могучим альфа-самцом. Гонзо выглядит встревоженным и сбитым с толку. Нам все кажется, что у него вот-вот запищит пейджер, но теперь раненых нет, потому что люди в основном либо здоровы, либо не существуют. Некоторых придавило рухнувшими стенами, у других обычные переломы и порезы, нормальные в ситуации, когда вооруженные солдаты живут на маленькой территории и от скуки грызутся друг с другом. Несколько дней все просто слоняются без дела. Это посттравматический стресс, конечно, но мы его так не называем. Мы вообще никак его не называем и даже не осознаем. Время простирается во все стороны, и мы видим мир будто сквозь серый туннель. Наши голоса отдаются в нем эхом, поэтому серьезные разговоры невозможны. Мы словно в зимнем Эдеме; во всем чувствуется не блаженная непорочность, но изнеможение.

На седьмой день Гонзо берется за дело. Он собирает своих ребят, раздает им какие-то важные приказы и запускает новый проект. Герой сотен тайных сражений закатывает брюки и печет овсяное печенье.

Очень странно видеть, как беспощадные воины откладывают гибельные кинжалы и берутся за кулинарные лопатки; зрелище вызывает чувство несоответствия, которое нам отбило за несколько месяцев в чужом краю. Многие выходят посмотреть. Гонзо благодушно им кивает и продолжает топтать тесто с овсянкой и сахаром. (Такое количество теста руками не вымесишь, приходится залезать в него с ногами. У входа на свою кухню Гонзо поставил ванну для ног и назначил мойщиками Игона и красивую медсестру. Мы не знакомы, но она не сводит с Гонзо взгляда, даже когда трудится над пальцами Энни Быка. По понятным причинам у тех, кто месит тесто, должны быть чистые ноги. Идеей чистых ног неожиданно проникаются все, так что образуется очередь.) Кто-то спрашивает, секретное ли это печенье, и Гонзо отвечает – нет, печенье самое простое, но от солдат требуются небывалая храбрость и редкое мастерство, чтобы в такие смутные времена приготовить овсяное печенье. Все смеются. На лице Гонзо мелькает недовольство его матери, и я почти вижу, как Ма Любич качает головой, унимая сына проворными руками. «Нет, шладкий, не сыпь столько сахару, гостей стошнит». Но Гонзо, как и тогда, знает, что овсяное печенье – не пища, а предмет желаний, поэтому на вкус оно должно напоминать манну небесную, а не лошадиный корм. Он не перестает сыпать сахар, и Ма Любич, гордо фыркнув, начинает свой фирменный трехфазовый разворот.

Большинство людей в такой ситуации напекут гору печенья, а потом еще чуть-чуть и еще, пока не наедятся вдоволь. Но Гонзо – не большинство, да и в любом случае у него в планах устроить зрелище. Необходимо испечь все разом, на глазах у своих солдат (а мы непременно станем его солдатами, проверни он задуманное). Среди кухонного оборудования нашего лагеря была когда-то громадная печь, способная на такой подвиг, однако весь газ вышел еще в прошлом месяце, а запасные баллоны не подвезли. Гонзо помнил об этом, когда собирался готовить печенье. Таков его посыл: мы – по-прежнему армия и будем действовать как одно целое. То, что не дается легко, необязательно трудно, и даже трудную задачу можно выполнить быстро; неосуществимое вполне осуществимо. Мы выживем.

Итак, Гонзо поворачивается к толпе (запах сладкой овсяной крупы просочился в палатки, хижины, заколоченные дыры и сторожевые башни, а слух о чистых ногах проник еще дальше, поэтому на горстку коммандос, стоящих по колено в краденой овсянке и сахаре, теперь с любопытством смотрит целая толпа) и замечает в ней двух нужных ему солдат. Однако он нарочно смотрит туда, где их нет (Ма Любич играет с нами в прятки: «Ох, Бозе мой, совсем старая стала, ничего не вижу»), и непринужденно спрашивает, не видел ли кто сержанта Дуггана и сержанта Криспа. Все молчат.

– Ну дела, – говорит Гонзо, большой глупый бык, закусывая губу и почесывая голову. – Помощь бы мне не повредила. – И продолжает месить тесто.

Все тут же успокаиваются. Никаких изощренных пыток с использованием овсянки не будет. Этот человек ищет не козлов отпущения, а сподвижников.

Сержант Крисп и сержант Дугган, инженеры, молчат – отчасти потому, что еще смутно понимают, кто они такие; оба за три дня не вымолвили ни слова, с тех пор как от первого ответного удара вместе с Зеленым Сектором исчезла вся их часть. Но теперь из-за них встало дело, и люди начинают их тормошить.

Тебя же зовут, брат! Помоги человеку.

Ой, и правда, чего это я?

Один-ноль в пользу Гонзо: толпа почувствовала интерес к его проекту. Сержантов выталкивают вперед, и они, ошалело моргая, глядят на Гонзо, который прислонился к краю огромной миски. Макартур никогда не обращался к своим людям из миски с тестом, и де Голль, разумеется, тоже. Но Гонзо Любич обращается, да еще с таким видом, будто его подбадривает целый строй командиров.

– Джентльмены, – тихо говорит он, – каникулы закончились. Мне нужна печь, и нужна в ближайшие двадцать минут, иначе мы останемся без прекрасного овсяного печенья, а этому не бывать.

Его слова и голос каким-то образом убеждают сержантов, что он говорит правду. Так или иначе, дело будет сделано. Под слоем гари и ужаса эти двое – солдаты, более того, умелые, сноровистые люди. Хрипло, но с благодарностью в голосе, граничащей с обожанием, они выкрикивают: «Есть, сэр!» и уходят.

Получив задание, они становятся новой Гонзовой аристократией, и потому многие начинают предлагать им помощь. Другие толпятся вокруг Гонзо, давая полезные советы, делясь хитростями и всячески способствуя делу. Гонзо теперь отдает приказы более общего характера, потому что, разумеется, нам нужно будет где-то съесть печенье и где-то от него освободиться, когда природа возьмет свое, – палатку-столовую разнесло в клочья, а в уборных стоит характерный запах запущенности, и все это нужно поскорее исправить. Джордж Копсен сидит под навесом, возле разбитой палатки. Пристрелив Райли Тенча, он больше не проявлял ни малейшей склонности к командованию. Быть может, он не хочет, чтобы кто-то официально занял его пост и часть передислоцировали. Вероятно, его дружеская, беспросветная кататония – своеобразный щит между нами и высшим руководством. Или он просто раздавлен. Я все думаю, что генерал подойдет взглянуть на печенье, но нет, он даже перестал говорить «солдат» и «так держать» проходящим мимо. Солнце Аддэ-Катира жарит его сквозь навес, и с генеральского лба слезает кожа.

Крисп, Дугган и их помощники приносят печь без газа и после обсуждений, споров и нытья (в ходе которых к ним присоединяются два механика, техник артиллерийской службы и начальник снабжения) наконец что-то решают. Они докладываются Гонзо, тот внимательно слушает и объявляет, что план вполне достойный и отрадно безрассудный, приступайте. Затем он поворачивается к остальной толпе и оглушительно приказывает строиться в шеренги и раскладывать по противням, формам для выпечки и всему, что попадется, несколько кубометров теста. Тон у него такой, будто солдаты с нетерпением ждали его приказа, и они с некоторым удивлением отмечают, что это правда. Скоро военная дисциплина восстанавливается, и к тому времени, когда инженеры сооружают новую печь из старой и нескольких огнеметов, на земле высится гора железных посудин, полных теста. Печь зажигают, и она не взрывается.

У нас в самом деле будет печенье.


В среду мы закрываем зияющую трещину в международных отношениях (по крайней мере, на местном уровне) – получается неплохо. Батист Вазиль (из Объединенных Оперативных Сил, то есть номинально враг) приходит в наш лагерь с поднятыми руками, а следом идут его люди. Он объявляет, что больше не намерен с нами воевать, поскольку наша война превратилась из абсурда в откровенный идиотизм. Вазиль не против абсурда, но идиотизма не потерпит, хоть тресни. На связь с начальством он не выходил и твердо убежден, что мы тоже. Как знать, вдруг мы – единственные уцелевшие на этой планете, и он отказывается (в очень французской манере) быть сраным идиотом и уничтожать целый биологический вид по приказу, не имеющему никакого отношения к сегодняшнему дню. Это что, сигарета?! За сигарету Батист Вазиль навеки продаст нашей армии свою бессмертную душу. А две сотни его солдат сделают даже больше. За табак они отправятся в ад и зальют огонь собственной кровью. Разумеется, они же французы. И ливанцы. И два-три африканца. Но никаких бель