Мир Марка Твена — страница 16 из 38

Это было его прощание с Калифорнией. 15 декабря 1866 года Твен сел на пароход, следовавший к Панамскому перешейку, где была пересадка на Нью-Йорк. Рождество праздновали в пути, но праздник вышел нерадостный: двое пассажиров заболели холерой, вспыхнула эпидемия, и каждый день тела скончавшихся опускали за борт, зашив в парусиновый саван и привязав к ногам пушечное ядро. Один из пассажиров умер при входе в нью-йоркскую гавань; чтобы не попасть в карантин, записали, что он стал жертвой водянки.

Исхудавший от строгой диеты, потрясенный всеми этими смертями и мрачно настроенный калифорнийский юморист ступил на гудроновый причал Нью-Йорка — города, который ему еще предстояло покорить.

Здесь о нем никто не слышал, все приходилось начинать с самого начала. Гигантский город — уже тогда без малого полтора миллиона жителей — был опоясан кольцом вокзалов, куда прибывали поезда со всех концов Америки. На километры тянулись невзрачные улицы негритянского района — Гарлема. Целые кварталы занимали обшарпанные доходные дома, приют переселенцев из Европы: венгров, поляков, итальянцев, скандинавов. Перебраться через Бродвей было нелегко: по центральной магистрали на бешеной скорости несся поток экипажей. Омнибусы раскачивались, как корабли в шторм, и на поворотах кто-то обязательно вылетал под жестокий смех попутчиков. С кафедры проповедника каждое воскресенье собравшейся аудитории внушали, что святость и богатство — родные сестры; покидая храм, дамы в модных головных уборах, напоминавших жокейские седла, и солидные негоцианты в цилиндрах покрепче прижимали к груди сумочки и портмоне, чтобы не распрощаться с ними, когда нужно было проталкиваться через толпу подозрительных личностей у входа. Существовало пять ежедневных газет и двенадцать театров; газеты постоянно прогорали и закрывались, а театры что ни месяц тоже горели — по-настоящему, на глазах репортеров и бесчисленных зевак.

В одном из этих театров Твен выступил со своим рассказом о Гавайях — успех оказался куда скромнее, чем в Сан-Франциско. Он пробовал пристроиться в редакциях, но штаты были заполнены. Однажды ему попалось на глаза объявление, что некий капитан Дункан организует путешествие по: странам Европы с посещением Святой Земли — так именовалась Палестина, — где происходило все описанное в Евангелии. Билет на пароход «Квакер-Сити», зафрахтованный для этой цели, стоил дорого, но Твену пришла счастливая мысль предложить свои услуги корреспондента калифорнийской газете «Альта» и двум нью-йоркским журналам. Редактор «Альты» не сомневался, что очерки Твена поднимут тираж, и оплатил его проезд.

В начале июня 1867 года «Квакер-Сити» вышел из Нью-Йорка, два дня проболтался на рейде — сильно штормило и пассажиры, для которых большей частью это было первое морское плавание, слегли почти поголовно, — а потом взял курс на Азорские острова и к Гибралтару. Пройдет полгода, прежде чем на горизонте опять покажутся американские берега.

На любой стоянке можно было покинуть корабль, поездить по стране и вернуться поездом в следующий порт захода. Твен увидел Париж и Флоренцию, старинные испанские замки, величественную панораму Афин, пирамиды на Ниле. Через Палестину все путешественники ехали караваном в сопровождении арабских гидов. Они напоминали паломников, пускавшихся в долгие и трудные странствия, чтобы поклониться святым местам. В странах, где говорят по-английски, по сей день высоко ценится книга писателя-англичанина XVII века Джона Беньяна «Путь паломника» — там описано, как грешник становится праведником. Своей книге очерков, возникшей в результате поездки на «Квакер-Сити», Твен дал не лишенный иронии подзаголовок «Путь новых паломников».

А назвал он ее «Простаки за границей». В каком-то смысле они действительно были простаками, эти семьдесят давно уже не молодых, воспитанных в воскресной школе и напичканных евангельскими заповедями провинциалов, которые никогда прежде не ездили в Европу, не отличались ни образованностью, ни воспитанием, но при этом вполне искренне полагали, что стоят на голову выше всяких французов, итальянцев, а уж тем более греков и сирийцев, так как они подданные Америки, а Америка — ну разумеется! — самая передовая и вообще самая лучшая страна на свете.

Твена иной раз выводила из себя эта их самонадеянность, но, впрочем, он и сам в те годы думал примерно так же. Простак для него был человек сообразительный, практичный, не склонный к чувствительности и обладающий если не изысканной душой, то, по крайней мере, здравым суждением о вещах. Словом, это был для него человек понятный и симпатичный. На эстраде и в газетных скетчах он ведь и самого себя изображал простаком.

Другое дело, что в повседневном общении со своими спутниками он, случалось, ощущал себя неловко и стесненно, словно бы, собравшись кутнуть с друзьями, он попал на чай к священнику. На «Квакер-Сити» с утра до ночи молились, писали нуднейшие дневники да играли в домино. Ехал поэт, по любому поводу сочинявший длинные высокопарные оды и мучивший ими каждого, кто попадался на глаза. Ехал любитель порассуждать, от чьих пустопорожних разговоров, пересыпанных мудреными и всегда некстати употребляемыми словесами, Твен готов был прыгнуть за борт. Ехала дама, до такой степени обожавшая свою злую собачонку терьера, что на стоянках покупала ей букеты.

Но больше всех досаждал Твену некий пассажир, которого в своих заметках писатель именует добродушным предприимчивым идиотом. Тот еще у себя дома решил, что Америка превосходит Европу по всем статьям, и уже в Гибралтаре, едва взглянув на могучие укрепления в скалах, объявил, что любая американская канонерка не оставила бы от них и воспоминания.

Кое-кто вооружился молотками и пробовал отколоть от древнего сфинкса кусочек «на память».

В Палестине простаки требовали, чтобы им показали все до одного упоминаемые в Библии деревья и камни. Стояла испепеляющая жара, дороги были разбиты, лошади тянули из последних сил, а паломники не ленились проехать лишние полсотни километров только для того, чтобы взглянуть на мутную лужу, из которой пила прославленная Библией ослица, вдруг заговорившая человеческим голосом. Отчаянно торговались с проводниками, навьючивали шатающихся от истощения верблюдов бутылями с водой из петляющей по пескам речки Иордан.

Вырядившись в соответствии с рекомендациями путеводителей, они деловито сновали по овеянной легендами пустыне, где царили торжественность и покой. И, кроме Твена, никто, кажется, не замечал, до чего они здесь комичны и нелепы, эти «шумливые янки в зеленых очках, с растопыренными локтями и подпрыгивающими зонтиками».

Настоящей Палестины, которая была вокруг них, они попросту не увидели: ни грязи, ни лохмотьев, ни гноящихся детских глаз, ни зловонных улочек, ни стертых до живого мяса конских спин. Был среди паломников врач, и, когда он из жалости промыл больному ребенку глаза, его тут же окружила толпа сбежавшихся со всего селения хромых, слепых, изъязвленных, увечных, — смотреть на это было страшно. Перебирая такие впечатления, Твен напишет под конец книги, что вся эта поездка больше всего напоминала ему похороны, на которые почему-то забыли захватить покойника.

Но, засев за книгу, он постарался обо всем сказать с необходимой беспристрастностью. Да многое и врезалось в память навеки: древности Египта, венецианский Мост Вздохов, по которому уводили на медленную и мучительную смерть людей, осужденных инквизицией, развалины античных храмов, пестрая толпа на стамбульских площадях, Севастополь, только начавший отстраиваться после ужасных разрушений во время осады, широкие бульвары, проложенные на месте змеящихся переулков старого Парижа, — кстати, и баррикады теперь строить сложно, бульвар простреливается пушками напролет.

Твен хотел, чтобы его читатели смеялись чуть не над каждой страницей, и не поскупился на юмор. Он составил афишу римского цирка Колизея и сочинил будто бы выходившую у древних римлян газету, где поединок гладиаторов расписывался в точности так, как провинциальные американские репортеры пишут о гастролях кочующих артистов. Заговорив о крестоносцах, он похвалил покрытый славой меч их вождя Готфрида Бульонского, уверяя, что сам разок махнул этим мечом и рассек подвернувшегося сарацина, как сдобную булку. А говоря о церквах, в которых хранятся святые мощи, не удержался от соблазна подсчитать, что виденных им костей святого Дионисия хватило бы с избытком на два скелета и у Иоанна Крестителя было по крайней мере два комплекта собственного праха.

Он шутил — иногда грубовато. То и дело проскальзывали у него ноты самоуверенной насмешки над великими свершениями европейского искусства и над именами, которыми гордится все человечество, — над Микеланджело, над Леонардо да Винчи. Все в Старом Свете он воспринимал как американец, который умеет оценить по достоинству и комфорт новеньких отелей, и скорость на железных дорогах, и успехи в промышленности, но мало что смыслит в преданиях и художественных сокровищах, памятниках седой старины и тонкостях живописи. Им овладевало безудержное веселье и в знаменитых итальянских галереях, и при виде полуразрушенных дворцов, считающихся чудом архитектуры.

Все это становится понятным, если вспомнить, когда писались «Простаки за границей». Только что отгремела Гражданская война. Америка окрепла, она развивалась темпами, уже непосильными Европе. Едва ли не единодушно американцы были убеждены, что будущее принадлежит их родине, и еще не пришло время задуматься над тем простым фактом, что деловая хватка и богатство культуры — вещи не только не близкие, но, скорее, противоположные одна другой.

Твен тоже верил, что Америка вскоре потеснит весь остальной мир, а ее культура — простая и здоровая, не то что пропыленные европейские шедевры, до которых никому, в общем-то, нет дела, — станет таким же образцом для всего света, как американские фабрики, фермы, судоверфи. Пройдет не так уж мало лет, пока он увидит, до чего такие представления были наивны и плоски.

Ну а сейчас он подтрунивал над простаками, которые горели желанием немедленно подавить чужеземцев своим американским величием и стереть их в