Мир мог быть другим. Уильям Буллит в попытках изменить ХХ век — страница 21 из 46

Книга появилась как раз тогда, когда жанр психобиографии, сочетавший историю и психоанализ в применении к индивидуальной жизни, в Америке вошел в моду; признанным классиком его был Эрик Эриксон, автор психобиографий Лютера (1958) и Ганди (1969). Теперь получалось так, что жанр этот был изобретен Фрейдом и Буллитом, которые к тому же использовали его не как аналитический инструмент для понимания «великого человека» (что делал сам Фрейд в книгах о Леонардо и Моисее), но как критическое, политическое оружие. К тому же в интернационализме Вильсона, репутация которого в межвоенный период была подорвана критикой Версаля и судьбой Лиги Наций, интеллектуалы 1960-х видели теперь альтернативу холодной войне и Вьетнамской кампании. Книга немедленно подверглась критике, и против нее резко выступил сам Эриксон [70]. Он поставил под сомнение соавторство Фрейда, обвинив Буллита в том, что тот выдал собственную рукопись за работу, написанную вместе с классиком. Вскоре, однако, историки психоанализа убедились в том, что наследники Фрейда не уклонились от получения гонорара за скандально известную теперь книгу. Позже, когда бумаги Буллита в Йейле стали доступны исследователям, там обнаружились рукописи Фрейда и другие документы, свидетельствующие о его вовлеченности в совместную работу с Буллитом[4].

Наибольшее внимание – примерно половину книги – соавторы уделили второму президентству Вильсона. Они тщательно анализируют его чувства и решения на Парижских переговорах, особенно ближе к их судьбоносному концу, который они называют «капитуляцией Вильсона». Тут они исследуют события буквально день за днем. Соавторы трактуют политические решения Вильсона в свете его «пассивной» и «активной» сексуальности в отношении отца, матери, брата и их заместителей, менявшихся по ходу жизни. В самой книге мы читаем: «Мы не считаем нужным извиняться за детальность нашего исследования. … Иногда течение жизни всего человечества меняется из-за характера отдельного человека… Жизнь была бы иной, если бы Христос отрекся перед Пилатом. Когда Вильсон сдался в Париже, поток Западной цивилизации повернул в иное русло, о котором неприятно и гадать» [71].

В своем предисловии Буллит рассказывал: «И Фрейд и я были упрямы, и наши веры были разными. Он был евреем, ставшим агностиком; я всегда был верующим христианином. Мы часто не соглашались, но никогда не ссорились» [72]. Религия действительно играет неожиданно большую роль в этой психобиографии. Книга о 28-м президенте Соединенных Штатов сосредоточена на жизни его воображения, которoe, как считали соавторы, оказалo определяющее влияние на его политические действия. Вильсон был пресвитерианцем, и этой специфически американской религиозности дается самая радикальная интерпретация. «Психоанализ может подтвердить, что отождествление отца с Богом является обычным, если не общим, явлением психической жизни. Когда сын отождествляет себя с отцом, а своего отца – с Богом, […] он чувствует, что внутри него есть Бог, что он сам станет Богом […] Во многих случаях мужчина […] решает свои проблемы, отождествляя себя с Иисусом Христом» [73]. Для Фрейда, еврея-агностика, такая позиция чужда, но Буллит, потомок гугенотов и выходец из квакерской Филадельфии, рассказывает о близком ему опыте. Внутренняя идентификация Вудро Вильсона с Иисусом Христом признается ключом к его личности и, более того, секретом политической карьеры: «Отождествление себя со спасителем человечества, которое стало столь важной чертой его характера в зрелые годы Вильсона, по-видимому, произошло вследствие неизбежного для ребенка вывода […]: если его отец – Бог, то он единственный и любимый Сын Божий – Иисус Христос». Так формируется особого рода пуританское Супер-эго, которое в описании Фрейда близко к протестантской этике Вебера. «Его идеалы столь грандиозны, что они требуют от Эго невозможного». В таком случае, чего бы Эго ни достигло в жизни, Супер-эго все равно будет недовольно. «Супер-эго безжалостно подгоняет: Ты должен сделать невозможное возможным! Ты должен достичь невозможного! Ты любимый сын твоего Отца! Ты и есть Отец! Ты Бог!» [74]

Отец Вильсона был священником на американском Юге, а сам Вильсон – горячо верующим христианином. Пресвитерианство распространенная, особенно в Шотландии и Северной Америке, ветвь кальвинизма; для понимания того, насколько влиятельна эта «высокая церковь» в США, достаточно сказать, что Принстонский университет, президентом которого Вильсон был до начала политической карьеры, был основан как пресвитерианский колледж. Кроме Вильсона, пресвитерианская церковь дала Америке еще несколько президентов, в их числе – Эйзенхауэра и Рейгана.

Немецкий социолог Макс Вебер, современник Фрейда и Вильсона, именно в пресвитерианстве и подобных ему пуританских деноминациях нашел сам «дух капитализма». Особое значение Вебер придавал таинственному догмату предопределения. Пуритане верят, что Бог определяет каждое событие, но человеку не дано знать Божий замысел и пути спасения. Если он избран и чувствует себя инструментом Бога, то на основании собственных представлений о добре и благе будет действовать так, чтобы множить его славу и собственное преуспеяние. Абстрактные критерии земного успеха, такие как удачи в путешествиях и битвах, растущее богатство предпринимателя или (продолжая мысль Вебера) успех в демократической политике, исчисляемый числом голосов, – все это трактуется пуританином как род благодати, преумножение славы Божьей и косвенный признак спасения. Отсюда, из сочетания веры в предопределение с невозможностью его постижения, Вебер выводил необходимость проб, ошибок, безысходной неудовлетворенности и бесконечного прогресса – самый дух современности. Германский патриот, Вебер одновременно восхищался и сопротивлялся глобальной мощи этих пуританских – англосаксонской и голландской – версий капитализма. Он писал о «железной клетке» обязанностей и одиночества, которую капиталистическая современность готовит для людей.

У Фрейда и Буллита эти особенности пресвитерианства получают иные логические следствия. Вера в предопределение и избранничество оказывается причиной политической слабости Вильсона, которая вела к трагедии Версальского мира и краху самой идеи прогресса. В предисловии Фрейд постулировал, что человек, слишком остро чувствующий личную близость к Всевышнему, испытывает трудности в отношениях с земными, равными ему существами. А в самой книге соавторы писали о Вильсоне-президенте: «Его идентификация с Христом была столь сильна, что он мог начать войну только как средство установить мир. Он должен был верить в то, что каким-то способом он выйдет из войны как Спаситель мира» И действительно, «как только он назвал войну крестовым походом, он сделался спокоен, силен и счастлив» [75].

Соавторы пишут портрет Вильсона как обвинение провинциальной, фундаменталистской Америке. Связывая особенности Вильсона с его религиозностью, соавторы трактуют их как «женственное» решение универсальной бисексуальности, которую Фрейд приписывал природе человека. Сын пастора, боготворивший своего отца, Вильсон реализовал себя исключительно в речах, за которыми не видел ничего, кроме новых речей. Политические проблемы он пытался решать проповедями и везде – в Принстоне, Вашингтоне, Париже – создавал дискуссионные клубы, которые должны были заменить политическое действие; Лига Наций в полной мере осуществила это влечение Вильсона. В Париже Вильсон, как женщина, отказался от драки и на предательства отвечал проповедями, как пастор. «Нон-конформистская традиция британского среднего класса, которую сектанты перенесли в Америку, создала такую атмосферу, в которой человек, мужественность которого преобладает над женственностью, способен преуспеть только в экономическом отношении. Зато она очень подходит для женщин […] Та ширма рационализаций, которая позволяла жить Вильсону, […] была бы сорвана на европейском континенте. Ему повезло, что он родился в Америке, защищенной от реальности на всем протяжении 19-го столетия благодаря своей преданности наследству Уиклифа, Кальвина и Уэсли» [76].

Пытаясь объяснить читателю, кем на самом деле был Вильсон, экономист Кейнс использовал те же риторические средства, что пригодились дипломату Буллиту и психоаналитику Фрейду. Свой ключ к президенту Кейнс тоже находил в пресвитерианстве: «Его мысли и его темперамент были такими, какие свойственны теологу, не интеллектуалу» (Вильсон не понял бы, наверно, самого этого различения). «У нас в Англии и Шотландии теперь мало таких экземпляров, – с насмешкой писал Кейнс, – но в Америке они есть, и в демократической борьбе они получают власть, какую в Европе получить не смогли бы» [77]. Еще и Фрейд, и Кейнс сравнивали Вильсона с Дон Кихотом. Фрейд предпочитал Мефистофеля, который в противоположность Дон Кихоту не хочет добра, но его совершает; неспроста, конечно, оба эти любимые им образы, Дон Кихот и Мефистофель, наделены интересной для аналитика способностью отрицать реальность того, что они на деле совершали: один – реальность добра, другой – реальность зла.

Как и пуританская Америка XIX века, Вильсон был «защищен от реальности» редким сочетанием религиозной веры, экономического успеха и культурной изоляции; поэтому столкновение с ужасной реальностью Европы, которое принесла война, оказалось столь мучительным. Понять эту проблему вновь поможет образ Гэтсби – провинциального ветерана мировой войны, который не может вернуться в мирную жизнь, хранит верность довоенной любви, тратит деньги вместо того, чтобы вкладывать их в дело, и совсем не способен к дружбе. Веря в свои попранные войной идеалы, Вильсон, Гэтсби и другие американцы отказывались жить новой жизнью ХХ века; чтоб научить выживших, мировой войны оказалось недостаточно, понадобилась депрессия. Но, конечно, «благодаря своей преданности наследству Уиклифа, Кальвина и Уэсли», провинциальная и фундаменталистская Америка пережила не одну депрессию и не одну мировую войну.

Через несколько лет Буллит, имевший дар видеть талант в людях, возьмет с собой в Москву Джорджа Кеннана, а тот с его помощью вырастет в выдающегося дипломата. Кеннан тоже рос пресвитерианцем, но стал агностиком. Всю жизнь его, сначала неудачника, а потом крупного государственного деятеля, мучили проблемы морального выбора: «Может быть, я обрету религию. Может быть, я первый раз в жизни влюблюсь. Или может быть, меня четвертуют на колесе, как это случилось с Хемингуэем и другими экспатами» (Кеннан наверняка имел в виду любимого им Фицджеральда). В 1931 году, когда Фрейд с Буллитом обсуждали в Вене рукопись своей книги о президенте-пуританине, Кеннан служил стажером Госдепартамента в Риге, учил там русский язык и подружился с Владимиром Кожевниковым, гомосексуалистом и любителем кокаина. Из Риги Кеннан писал сестре: «Мои пуританские корни безжалостно восстают против непуританских влияний нескольких последних лет». Он продолжает с уверенностью, может быть обманчивой, и почему-то в третьем лице: «…длительная и интимная связь с дьяволом не в кеннановском характере». Тем летом он влюбился, через несколько месяцев женился, и прожил с женой 73 года. Посмертная биография Кеннана, написанная отчасти с его слов, в подзаголовке называется «Американская жизнь»; но в молодости он, неявно ссылаясь на «Фауста», писал, что его биография должна была бы называться так: «Рассказ о человеке, который пытался продать свою душу, но не смог» [78]. И даже о больших политических вопросах его профессиональной области он продолжал рассуждать в терминах Провидения: «В вызове Кремля вдумчивый наблюдатель российско-американских отношений не найдет причины для недовольства. Он скорее будет испытывать благодарность к Провидению за то, что оно обеспечило американский народ этим тяжким вызовом» [79].