Ульрика понимала, что конфликт давно вышел за рамки чисто педагогических проблем. Теперь все дело было в ней, и только в ней. Они хотели сломить ее, заставить признать свои ошибки. Говорить «да», когда она хотела сказать «нет». Значит, она должна была лицемерить. Значит, нельзя ей было оставаться искренней. И разве могли ученики вырасти людьми с твердым и сильным характером, если учителя не воспитывали их собственным примером, если поступали вопреки своим убеждениям только ради того, чтобы их оставили в покое? Нет, она так не могла. Для нее важнее всего была абсолютная честность. В этом был ее принцип. И она будет отстаивать его так же твердо, как некогда Джордано Бруно отстаивал свои убеждения.
Ну а что же Ахим?
Он ходил объясняться со школьным советником, спорил с директором. Но дома постоянно воспитывал Ульрику, всячески пытался образумить, призывал к спокойствию, уговаривал признать свои ошибки, хотя сам на ее месте, вероятно, ни за что бы этого не сделал.
Выговор Ульрике объявили в последний день учебного года. Ей было сказано, что это выговор с занесением в личное дело, таким образом руководство хочет подвести черту под всей этой историей.
Лето выдалось на редкость холодное, а чувства их порою были еще более унылыми, чем затяжные дожди. И все же они старались этот первый отпуск втроем провести как можно лучше. Уехать куда-нибудь подальше от домашних хлопот, как это делали другие супружеские пары, они не могли: Юлия была еще слишком мала и расстаться с ней даже на две недели Ульрика бы никогда не решилась. Поэтому они кочевали между Айзенштадтом и Граубрюккеном: в хорошую погоду навещали мать Ахима, отдыхали в саду, в плохую снова возвращались домой, в Айзенштадт, в свою уютную квартиру.
Ничем не омраченную радость доставляла им только маленькая дочка. Она была — и это становилось с каждым днем все очевиднее — точной копией отца: те же серые глаза, тот же взгляд, темные, как у Ахима, волосы. Еще в больнице Ульрика обратила внимание, что и уши у них совершенно одинаковой формы. Каждый новый шаг Юлии они встречали с восторгом, ведь все было в первый раз. К весне она научилась сама садиться, махала ручкой, когда ее укладывали в кроватку. Потом вылез первый зуб, и она встала на ножки. И вот начала произносить первые слова, любимый мишка Тедди назывался «тита», часы — «тик-так». Она ползала в манеже, затем, осторожно хватаясь за перекладину, стала делать первые шажки. Она на глазах постигала окружающий мир и становилась все более сообразительной. Наблюдая за ней, они забывали о возникшем между ними отчуждении.
Но близился конец лета, кончались школьные каникулы. Ульрика стала заметно нервничать, и это не могло ускользнуть от Ахима. Он не понимал причины ее беспокойства, просил объяснить ему в чем дело, но она молчала.
Лишь вечером накануне первого сентября она наконец не выдержала. Со слезами на глазах она сказала Ахиму, что до сих пор не может понять, за что ей объявили выговор. Ведь не за эту же глупую теорию способностей. Да и не эту теорию она защищала, а совершенно обоснованную научную точку зрения, что не каждый ребенок, даже если для этого будут созданы все условия, способен получить образование. И если не в этом, так в чем же тогда ее обвиняют? На собраниях, в разговорах, которые вели с ней директор школы и школьный советник, ее убеждали признать критику правильной, осознать свои ошибки. И тогда все успокоятся и все будет в порядке…
Эти рассуждения Ахим слышал от нее много раз, ему уже надоело. Все уже позади, попытался он ее утешить, ты должна забыть эту историю. Лишь тот, кто не работает, не делает ошибок. И поэтому то, что случилось с тобой, может случиться с каждым.
— Нет, нет! — почти крикнула она. — Ты говоришь банальности, и это очень цинично с твоей стороны. Я работала, но я не делала никаких ошибок.
— Знаешь, — сказал он, — я теперь почти понимаю, что в тебе вызывает раздражение у твоих коллег. Ты с таким упрямством, с таким высокомерием отстаиваешь свою непогрешимость, а ведь никто не застрахован от ошибок.
Она взглянула на него с каким-то странным выражением.
— Я просто боюсь.
— Чего боишься?
— Боюсь завтра утром идти в школу… Все ведь знают про мой выговор. Они будут глазеть на меня, как на второгодницу, нет, хуже — как на прокаженную. Я боюсь, что даже те двое учителей, которым из-за меня было поставлено на вид, не будут со мной так же искренни и приветливы, как раньше.
— Ты сама себе устраиваешь ад. Будь разумной, Ульрика. Я же разговаривал со школьным советником. Ну, получила выговор, что за трагедия.
Нет, он ничего не понимает! Она не хочет начинать сначала. Она ведь однажды уже это сделала, рассталась со всем, что связывало ее с прежней жизнью, бросила отца и мать, пришла к нему, только к нему, потому что любила его, перенесла одиночество только потому, что думала о нем, никогда не переставала надеяться на встречу. Так почему же он сейчас отделывается от нее такими пустыми и пошлыми фразами?
— Миха! Скажи наконец что-нибудь, чтобы я верила, что это ты. Я боюсь… Меня же наказали за мою честность, абсолютную, бескомпромиссную честность.
— Чепуха. Не говори глупостей. — Ахим не верил, что такой человек, как школьный советник, едва не замученный нацистами до смерти, способен на травлю молодой учительницы.
— И все-таки я права, — продолжала настаивать Ульрика. — Я получила выговор только за то, что не лицемерила, отстаивала свою точку зрения до конца.
Ахим уговаривал ее, обнимал, целовал в заплаканные глаза. Но все было напрасно. Он хотел ей помочь, поддержать ее. Если бы она оказалась хоть немного более разумной, если бы в своем ослеплении не обвиняла в предвзятости даже старых, испытанных коммунистов… Ахим уже стал думать о том, не пойти ли ему еще раз к школьному советнику, чтобы тот четко объяснил ему, за что Ульрике объявлен выговор. Он всей душой готов был помочь ей, но не понимал, что с ней происходит.
И вдруг она произнесла тихо и задумчиво, больше обращаясь к самой себе, чем к нему:
— Ты помнишь Люцифера?
— Да, это тот герой, который спустился все-таки с облака двух тысяч. Он еще давал тебе читать стихи Флеминга.
— Нет, с ним у меня ничего не было.
— Брось, Ульрика. Я ведь тебя столько раз мучил этими вопросами. Я очень сожалею, Рике, о своей глупой ревности.
И все-таки что-то его кольнуло в этой короткой фразе, ему не понравилось, как она подчеркнула: «с ним».
— А тебе никогда не приходило в голову, что я спала с кем-то другим…
Ахиму показалось, что ноги у него налились свинцом, он побледнел. Он молчал, и каждое ее слово гудело в его голове. Даже потом, спустя недели, он не мог понять, не мог смириться. Ульрика, которую он всегда считал святой…
После этого признания он почувствовал такое отвращение! Нет, больше он никогда не сможет ее коснуться.
Прошло несколько мучительных минут, пока он наконец выдавил:
— Нам придется развестись…
Это был какой-то студент из Цвиккау. Ульрике ведь было уже двадцать три, и она не хотела оставаться до конца своих дней монахиней. На студенческом балу она выпила немного вина, познакомилась с парнем, который показался ей симпатичным.
— Замолчи! — Ахим почти застонал.
Он был в ярости. Казалось, он сейчас задохнется. Он не мог больше видеть ее. Прочь отсюда.
— Ну а твои девицы в Лейпциге? — спросила она. — Думаешь, мне не было больно, когда я о них узнала?
Да разве они для него что-нибудь значили! Все это было не настоящее, сплошной эрзац. Но Ульрика… Ульрика! Она была его женой, в ней он видел воплощенную чистоту. А она ему, оказывается, лгала. И могла жить с этой ложью…
— Нужна честность, — произнесла она тихим дрожащим голосом. — У нас не будет тайн друг от друга, мы не будем предаваться иллюзиям и все же попытаемся сохранить нашу любовь.
— Почему же ты тогда, сразу, не сказала мне правду?
— От страха тебя потерять.
Нет, думал он, ничто не повторяется… Теперь хотелось только одного — бежать отсюда. Иначе он может сорваться, сказать ей что-нибудь грубое, даже ударить. Разрыв, развод… И что тогда? Может он вообще представить свою жизнь без нее?
Ахим встал, вышел в коридор и стал натягивать плащ. Он не мог произнести ни слова. Губы пересохли, язык во рту не ворочался. Он чувствовал себя таким опустошенным…
Ульрика выбежала за ним. Ахим уже стоял на пороге, но она вцепилась в него и с плачем умоляла:
— Пожалуйста, Миха, не бросай меня. Только не оставляй меня сейчас одну…
Часть втораяБЛИЗКОЕ И ДАЛЁКОЕ
ПЕРВАЯ ГЛАВА
В купе следовавшего в Айзенштадт поезда сидел человек на вид немногим больше тридцати, крепкого сложения, со светлыми усами и бородкой на круглом лице и столь же светлыми, хотя уже явно поредевшими волосами. В вагоне было не топлено, и он сидел, плотно запахнувшись в пальто, не сняв перчаток, что доставляло ему неудобство всякий раз, когда нужно было перевернуть страницу книги, которая лежала у него на коленях.
Ехать предстояло около двух часов, и даже это короткое время ему не хотелось тратить даром. Просто глазеть в окно, наслаждаться видом покрытой снегом равнины — это он всегда считал занятием совершенно бессмысленным. Мир — это стало его главным принципом со студенческих времен — надо постигать не эмпирически. Сначала теоретически, а потом практически. Книга, которую он читал, называлась: Избранные произведения, т. 1. Это был томик в темно-синей обложке с красными буквами, на корешке было написано имя автора: Мао Цзэдун. Статья называлась «Относительно практики».
Пассажира звали Франк Люттер. Переждав особенно сильную тряску, он взял лежавшую рядом линейку и шариковую ручку и подчеркнул в тексте фразу, которую счел важной: «Мы боремся против консерваторов в наших революционных рядах, так как их идеи не идут в ногу с изменяющейся объективной обстановкой, что проявлялось в истории в виде правого оппортунизма. Эти люди не видят того, что борьба противоречий уже продвинула объективный процесс вперед, а их познание все еще стоит на прежней ступени…»