Мир на Востоке — страница 43 из 80

Ульрику очень расстроил этот разговор. Она и не подозревала, что у Хёльсфартов так неблагополучно в семье.

У Хальки в глазах уже стояли слезы, и Ульрика не без облегчения услышала, как объявили посадку на поезд до Магдебурга. Они попрощались, пообещав друг другу непременно в самом скором времени встретиться и все спокойно обсудить. Только какой в этом смысл, подумала Ульрика: семейную жизнь могут наладить только те двое, что ведут ее.

Домой Ульрика вернулась под вечер. Она не удержалась и тоже купила себе пышную нижнюю юбку, к ней малиновую юбку колоколом и белую прозрачную блузку с кружевами. Ахим попросил ее сразу же примерить обновы.

— Да что я, манекенщица, что ли, — отнекивалась Ульрика, хотя ей было приятно.

Ахиму нравилось, когда она красиво одевалась, и даже малышка Юлия, увидев свою маму в обновках, захлопала в ладоши и закричала:

— Ты похожа на принцессу, мамочка.

Ульрика рассказала Ахиму о своей встрече с Халькой.

— Я и не подозревала, что у них с Эрихом так испортились отношения.

— Это все от того, что приходится работать, как никогда прежде, на семейную жизнь времени совсем не остается, вот и возникает между людьми отчуждение…


После того как инициативная группа под руководством инженера Вильдбаха все-таки нашла способ сокращать потери металла, Ахим всегда знал, где искать Хёльсфарта — либо в мастерских, где его бригада вместе с кузнецами и жестянщиками изготавливала детали для каскадного желоба, либо у печи Бухнера, где, не прерывая производственного процесса, уже начали монтировать новую конструкцию.

Ахим нашел Эриха у печи — едва узнал его по голубой спортивной майке. Лицо, покрытое копотью и пылью, блестело от пота и казалось таким усталым и напряженным, что, когда Эрих попытался улыбнуться, потрескавшиеся от жара губы сложились в вымученную гримасу.

Ахим хотел начать разговор с общих фраз, типа: счастлив ли он, доволен ли жизнью, — чтобы Эрих не сразу догадался, к чему он ведет. Если начать издалека, то всегда можно сослаться на то, что просто нужен новый материал для газеты. Но теперь, глядя на друга, Ахим не рискнул приставать с вопросами, которые могли бы вывести его из душевного равновесия, если его нынешнее состояние и можно было определить таким образом. Однако первый вопрос он уже успел задать.

— Доволен ли я? — переспросил Эрих. — Да как человек вообще может быть доволен собой и окружающим миром? Сколько на земле еще страданий и бед… И хочешь верь, хочешь нет, но я чувствую себя счастливым, только если своей работой хоть немного укрепляю нашу республику, помогаю изменить нашу землю… Я часто думаю об отце… — Он так сжал губы, что они совсем побелели. — Те, кто когда-то убил его, теперь хотят уничтожить и нас, только экономически. Что по сравнению со всем этим наши мелкие неприятности с Кюнау…

Ахим вдруг почувствовал, что загнан в ловушку своими же собственными вопросами — он и сам не смог бы дать такие общие и обтекаемые ответы. Его недовольство собой росло с каждым днем. Со всех трибун объявляли, что социализм уже построен, но ему так отнюдь не казалось. Наоборот, ощущая почти физически, как с каждым днем становится все труднее отбиться от директивного оптимизма, он должен был постоянно сдерживаться, уговаривать себя не давать выхода на страницах газеты своим сомнениям. Что-то не так в этом «самом передовом в мире» обществе.

Конечно, он в первую очередь обвинял самого себя в крушении своих иллюзий, в разочаровании. Слишком уж беспочвенному романтизму предавался он раньше. И все же он по-прежнему ощущал себя субъектом, а не объектом истории, и никто не мог бы упрекнуть его в том, что он недооценивает остроты классовой борьбы. Он только что написал довольно обширный материал об Аденауэре, где доказывал, что вся жизнь и деятельность последнего были направлены против интересов демократической Германии. Ахим мечтал об истинно творческой работе, боялся погрязнуть в рутине, в мелочах, задохнуться под грузом ежеминутных задач, вокруг которых поднимался такой шум, словно дело шло по меньшей мере о мировой революции, а не о десятке тонн холодного, безжизненного металла. Порою у него возникало чувство, что он принужден вечно носить башмаки, которые малы ему по крайней мере на целый номер, и испытывать боль при каждом шаге. Всякий раз, когда ему приходилось делать эти шаги не по собственной воле, а против нее, подчиняясь лишь партийной дисциплине, это отзывалось резкой болью в сердце.

Они договорились с Эрихом после конца смены хотя бы часок посидеть в ресторане Дома культуры и выпить по кружке пива.

В луче солнца, падавшем из окна, волосы Эриха полыхали огнем. На широком добродушном лице отчетливо обозначились веснушки. Сам Эрих всегда со смехом уверял, что на левой щеке у него Большая Медведица, а на лбу Полярная звезда. Он с этими знаками родился и никогда поэтому не потеряет направления.

— Если бы, — вдруг сказал он с грустью, — Халька хоть чуточку лучше меня понимала! У меня такое чувство, будто в последнее время она меня просто избегает.


Пожалуй, раньше других на странную суматоху обратила внимание Лизбет Гариш, от взгляда ее быстрых и внимательных цыганских глаз ничто не могло ускользнуть.

Еще в начале смены, придя на комбинат, она удивилась, увидев на территории огромное количество чужих грузовиков и самосвалов. Поднявшись к себе, она открыла окно, чтобы проветрить — день обещал быть жарким. И просто не поверила своим глазам. Пулей вылетела за дверь, крикнула вниз, в плавильный цех:

— Эй, посмотрите! Вы что, ничего не слышите?

Из-за гула печей разобрать ее слов было нельзя, но плавильщики поняли: что-то случилось.

Кое-кто уже вскарабкался по ступенькам на колошники. Оттуда видна была равнина, простиравшаяся до самого Магдебурга. Утренний туман рассеялся, и теперь отчетливо вырисовывался силуэт собора с недостроенной башней. Но интереснее всего оказалось то, что происходило в самой непосредственной близости от комбината. Четко соблюдая равные промежутки, из распахнутых ворот выезжали один за другим самосвалы и вскоре исчезали за новостройками, перемахивали через невидимый отсюда мост, который Кюнау называл игольным ушком, чтобы снова появиться на другом берегу, только сильно уменьшившись в размерах, и мчаться дальше, оставляя за собой длинные полосы желтой пыли. А далеко на северо-западе, где сейчас прокладывали новый отрезок шоссе, эти полосы становились все гуще. Навстречу им мчались пустые самосвалы; въехав в ворота комбината, они тотчас направлялись к отвалам. А там уж и вовсе было столпотворение.

Все имевшиеся на комбинате погрузчики и краны безостановочно ссыпали шлак в кузова самосвалов. Гигантский ленточный транспортер также находился в постоянном движении, грейферы разрывали горы шлака, насыпали в ковши и тут же опорожняли их в стоявшие на путях вагоны.

Литейщик Оскар Винтерфаль с удивлением заметил:

— Ребята, это похоже на танковую атаку…

Бухнер и Хёльсфарт сразу поняли, что Кюнау решил вывезти весь шлак на строительство новой трассы.

— Ты что-нибудь знал об этом? — спросил Эрих.

— Понятия не имел, — пожал плечами Бухнер.

— Но ты ведь член парткома!

Бухнер снова пожал плечами.

Прошло совсем немного времени, и во всех кабинетах затрезвонили телефоны. Начальство — от Берлина до Галле — требовало от комбината немедленного отчета. Явился Клуте Бартушек и вместе с ним — Франк Люттер.

Как ни странно, единственным человеком, которого, казалось, вся эта суматоха никак не беспокоила, был Манфред Кюнау. А ведь все атаковывали именно его. Пока сверху не поступило никакого приказа, он продолжал варить свою кашу. Однако ему пришлось раскрыть карты, рассказать о предполагаемом строительстве второго моста через Заале, об ответвлениях от основной магистрали туда, где живут рабочие комбината.

Теперь целыми днями в конференц-зале Дома культуры шли совещания. Из окон хорошо были видны центральные ворота, откуда продолжали выезжать тяжело груженные шлаком самосвалы. Из-за постоянного шума моторов и пыли окна, несмотря на жару, приходилось плотно закрывать.

Манфред Кюнау был убежден в своей правоте. Пусть этот хрипун Бартушек говорит, что хочет. Он, Кюнау, борется не за себя. Какая личная выгода могла быть у него от того, что с комбината увозили шлак, годами лежавший без всякой пользы, на строительство новой трассы? Единственную пользу, которую из всего этого можно было извлечь, — это немного улучшить условия жизни людям, которые здесь работают.

— Значит, в одном пункте мы с вами все же едины, — заявил Кюнау на очередном совещании, — в том, что, пока не выработаем единого мнения по всем вопросам, к массам не выйдем. А следовательно, и вывоз шлака пока прекращен не будет.

— Да мы давно уже обсуждаем не вывоз шлака, — просипел Бартушек, у которого от напряжения вздулись жилы на шее, — а твое самоуправство, товарищ Кюнау… Нарушение партийной дисциплины, хоть бы ты даже дерьмо с комбината вывозил.

И так продолжалось до бесконечности. Обстановка накалялась. Герберт Бухнер и Эрих Хёльсфарт, вынужденные принимать участие в этой бесплодной говорильне, думали только о том, как бы поскорее вернуться на свои рабочие места и заняться разработкой каскадного желоба.

Франк Люттер, присутствовавший, так сказать, в роли наблюдателя и внимательно записывавший все выступления, старался не упустить ни одного аргумента ни с той, ни с другой стороны. Вероятно, он был единственный, кто надеялся, что все же будет принято четкое решение. Иначе он просто не знал, как писать следующую статью.

Наконец решил сказать свое слово Фриц Дипольд. Он догадывался, для чего прислан Бартушек. Партийная дисциплина, неукоснительное соблюдение директив. Хотят устроить показательный суд, чтобы другим неповадно было. Дипольд решил, что, если понадобится, он будет отстаивать свою точку зрения и перед первым секретарем окружного комитета Бюргманом. Они оба прошли через фашистские концлагеря, оба старые борцы… Нет, он, Дипольд, считает методы, к которым прибегает этот хрипун Бартушек, совершенно недопустимыми, это попросту возврат к прежним временам.