Мир на Востоке — страница 50 из 80

Что же касается Уленшпигеля, то он изрядно поколесил по свету: учился в Пражском университете, навестил папу римского в Ватикане, короче, в кошельке его собрались монеты разных стран. Вот он и пришел к меняле. А тот по своему обыкновению начал торговаться.

— Это моя последняя цена, — сказал он, назвав стоимость рейнского золотого гульдена, — а ганноверский талер, который и у нас, в Брауншвейге, в ходу, вам обойдется в четыре саксонских.

— Как же так? — воскликнул Уленшпигель, оторопевший от такой наглости. — В Саксонии талер равен тридцати грошам, а грош — десяти пфеннигам, стало быть, саксонский талер — это триста пфеннигов. Ганноверский же талер — это двадцать четыре гроша, или двести восемьдесят восемь пфеннигов, поскольку в ганноверском гроше двенадцать пфеннигов. Значит, саксонский талер не только что не дешевле ганноверского, но и на двенадцать пфеннигов дороже.

— Вы не учитываете две вещи, — изрек меняла. — Во-первых, с каждой сделки я должен что-то иметь, иначе какой же смысл будет в моем ремесле? А во-вторых, такова уж природа денег — их ценность определяется тем, что на них можно купить. Да будет вам известно, сударь, в Брауншвейге на талер можно накупить куда как больше, нежели в Саксонии.

— Дудки! — ответил Уленшпигель. — В моей родной Саксонии краюха хлеба стоит дешевле, чем у вас, да и обед в трактире, как я сегодня убедился, тоже.

— Очень может быть, — сказал меняла. — Но зато трактирщики наши кормят на венецианский манер: на белой скатерти, на хорошей посуде, с красивыми приборами.

— Эка важность! Все равно это не повод запрашивать за один ганноверский талер четыре саксонских.

Так они еще долго спорили, пока наконец у менялы не лопнуло терпение. Впервые ему попался такой упрямец, ничуть не похожий на ту публику, что ползала перед ним на брюхе, вымаливая деньги.

— В общем, так! — прокричал меняла в бешенстве. — Ежели вы не хотите моих услуг, то проваливайте со своими саксонскими талерами куда подальше. Закройте дверь с той стороны, и чтоб я больше никогда вас не видел.

Сказано — сделано. Уленшпигель раздобыл крепкие доски и ночью заколотил дом менялы. А потом, вместе с людьми, настрадавшимися от алчного торгаша, возвел вокруг его лавки каменную стену. Чтобы впредь менялам неповадно было обдирать честной народ.


Следующие недели были для Манфреда Кюнау какой-то серией нокаутов, и боксерская терминология, которую в этой ситуации он применял к себе, как нельзя более точно отражала положение вещей. Да, он чувствовал, что земля уходит у него из-под ног. На него обрушивался град тяжелых ударов, он уже почти потерял всякую координацию и после очередной взбучки в кабинете испытывал такое ощущение, будто встал за секунду до того, как рефери на ринге произнес сакраментальное «десять!». Если б он не питал надежду, что еще есть шансы отыграться, он бы давно капитулировал, выбросил полотенце.

Ну а пока он держался на ногах: входил в клинч, прижимался к сопернику вплотную, ограничивая его подвижность, то бишь напоминал об успехах, которых они достигли в совместной — совместной! — работе, действуя рука об руку, плечом к плечу. Когда же и этот тактический прием не дал результата, он понял, что на сей раз фонарем под глазом не отделаться. Суть предъявлявшихся ему обвинений сводилась к тому, что, будучи секретарем парткома завода, он не сумел нацелить трудовой коллектив на выполнение задач, стоявших перед экономикой страны в условиях осложнившегося международного положения. Больше всех усердствовал Люттер, ставивший под сомнение не только его качества как партийного руководителя, но и вообще его верность революции. Как некогда Штейнхауэр, так теперь Люттер разразился в «Вархайт» большой статьей, только еще более резкой, с нападками на Кюнау. «Не пора ли парткому завода решительно изменить стиль работы?» — вопрошал он.

Ищут козла отпущения, думал Кюнау, а поскольку никого более подходящего на примете нет, то отыгрываются на мне. Ясно, что и вину за аварию на второй батарее теперь свалят на меня, пришьют и изношенные люрманы, и несчастный случай с Бухнером. Ну уж по этой части я чист, сумею отбиться.

Однако, когда он предстал перед Бартушеком и Люттером, те предъявили ему такой список прегрешений, что он только и мог, что криво улыбаться. Ему припомнили все: и Беккера, упавшего с колошниковой площадки, и аферу со шлаком, и многое другое, казалось, уже давно забытое.

— Какие же ты сделал для себя выводы из своих ошибок? — спрашивал Люттер. — Никаких. Все та же некомпетентность, неумение распознать главное, на что должны быть брошены все силы. Вот и сейчас ты не проявляешь должного внимания к работе экспериментальной группы, к тем разработкам, которые помогли бы существенно покрыть дефицит металла в условиях экономического бойкота, объявленного классовым врагом…

— Хорошо вам говорить, — закричал Кюнау, — вам, просиживающим кресла в своих кабинетах, оторванным от жизни и судящим о ней только по сводкам, отчетам да газетам!

— Ты нас на голос не бери, имей мужество выслушать критику, — спокойно сказал Люттер. — Шарахаешься из одной крайности в другую: то никого не желаешь слушать, ставишь себя выше коллектива, а то наоборот — волокитишь принятие давно назревших решений, робеешь, как девственница в первую брачную ночь.

Хотя Бартушек и поморщился при этом сравнении, явно притянутом за волосы, как, впрочем, и многое из того, что говорил Люттер, однако же кивнул в знак согласия с журналистом. И в этот миг Манфред понял, что на снисхождение этих двоих ему рассчитывать не приходится. По всей вероятности, Люттер был только шавкой при этом хрипуне, орудием в его руках, и все, что оставалось Кюнау, — это распространить свою ненависть на обоих, поделив ее между ними поровну.

Возможно, он всегда отличался трудным характером, тяжело переживал неудачи, но теперь в нем и вовсе произошел надлом. От той иронии, с какой он поначалу выслушивал адресованные ему упреки, не осталось и следа, он стал мрачен и серьезен. Нет, пожалуй, это уже не бокс — скорее драка не на жизнь, а на смерть. Доморощенные следователи Люттер и Бартушек рылись в его прошлом, требовали объяснений по тому или иному эпизоду его биографии, и, быть может, поэтому, оставаясь по вечерам один, он тоже пытался разобраться в себе самом. И с небывалой до того отчетливостью он осознал: а ведь у него никогда не было друзей! Таким одиноким, каким он чувствовал себя в эти мучительные минуты самоанализа, он был, в сущности, всегда. Неужели во всем его окружении нет никого, кому бы он мог довериться, открыть душу? А Дипольд? Как-никак целых семь лет они вместе возглавляют завод. Но нет, с недавних пор на каждом заседании Дипольда ставили ему в пример, кололи им глаза, о какой уж тут дружбе можно говорить?.. Кто еще? Хёльсфарт? Бухнер? Не страдающие чрезмерным интеллектом, такие же рабочие, как некогда он сам… Нет, они тоже не поймут его сегодняшних проблем. Отец и мать давно умерли. Со старшим братом, бывшим нацистом, он рассорился навсегда вскоре после возвращения из советского плена и теперь ничего о нем не знал. Жена — вот кто бы его понял, да только у него нет жены. Они бы вместе шли по жизни, деля все радости и печали… Какое это счастье — знать любовь женщины, чувствовать рядом ее дыхание, получать от нее поддержку и утешение… Но и этого ему не суждено было иметь. Одни лишь непродолжительные связи, случайные знакомства…

От заседания к заседанию, все больше и больше превращавшихся в судилище, Люттер становился желчнее, агрессивнее. Говорил в основном он — Бартушек хранил степенное молчание. Кюнау курил одну сигарету за другой. С тех пор как в его судьбе произошел столь крутой поворот, он опять начал курить и даже попивать, хотя несколько лет назад и с тем и с другим решительно покончил. Это хоть как-то помогало ему справиться с депрессией, с тоской, становившейся особенно нестерпимой по вечерам, когда он сидел как крот в своих четырех стенах — типично холостяцкой квартирке в блочном доме, скупо обставленной и вечно неприбранной. Кроме Марго, симпатичной блондинки из бригады Лизбет Гариш, с которой у него был короткий романчик, к нему захаживал, и то уже давно, только этот Франк Люттер. Вместе они строили — отчасти прожектерские — планы, всякий раз дополняя вариант, разработанный Манфредом, новыми и все более смелыми идеями, как-то: построить в районе деревушки Грицене второй мост через реку, заасфальтировать дороги в рабочих поселках и т. д.

Марго, с горечью подумал он, за те редкие часы, что была у меня, по крайней мере приводила квартиру в порядок, мыла посуду, ставила на место тарелки и чашки, говорила «спасибо» и безропотно удалялась. Люттер же все норовил подколоть, сам сеял в его душе смуту, в которой теперь и обвинял. Нельзя распыляться на мелочи, поучал он тогда, надо переть напролом, не оглядываясь ни направо, ни налево. Цель оправдывает средства. В ту пору у Манфреда было такое чувство, будто наконец он встретил того, кто мог бы стать его лучшим другом. Мы с тобой по одной мерке скроены, говорил ему Люттер…

А теперь Франк Люттер приводил все более веские доказательства его упущений. Усы у Франка заметно выросли и уже свисали вниз, так что, когда он делал паузы, он больше не крутил их, а подхватывал губами и жевал.

— Оперативный штаб рекомендовал создать на вашем комбинате исследовательскую группу, чтобы в кратчайшие сроки наладить производство особо прочного чугуна.

— Такая группа уже существует.

— А толку что? Где результаты? Оказываешь ли ты ей внимание? Насколько нам известно, партийный контроль за ее работой фактически отсутствует, дело пущено на самотек.

— С чего ты это взял?

— А вот ты скажи: получали ли, к примеру, Вильдбах или Бухнер, который, между прочим, является членом парткома, от тебя партийное поручение?

Западня захлопнулась, и вырваться из нее было уже невозможно.

— Нет, — ответил Манфред.

— Вот видишь…

Сидевший рядом Бартушек удовлетворенно хмыкнул.