На этом запас люттеровских обвинений не кончился. Он продолжал говорить, и с каждой фразой все четче и убедительнее выстраивалась логика его аргументов. По словам Франка, он, Кюнау, проявил наплевательское отношение к коллективу социалистических изобретателей, что, впрочем, замечается за ним не впервой: можно вспомнить прошлогоднюю историю с остаточным металлом в шлаке или с каскадным желобом. Таким образом, через всю его деятельность красной (а точнее — черной!) нитью тянется недооценка роли рационализаторов и изобретателей, за что в конечном итоге приходится расплачиваться рабочим. Да, именно они должны платить своим здоровьем за верхоглядство Кюнау. У всех на памяти тот печальный случай, когда вместо того, чтобы на солидной научной основе подойти к проблеме колошникового газа, с его благословения восторжествовал принцип штурмовщины, расчет на «авось». В итоге многочисленные отравления, даже жертвы. А теперь? Пусть Кюнау благодарит судьбу, что Герберт Бухнер остался жив.
— При чем здесь я? — воскликнул Кюнау. — Во всем виноват проклятый шибер башенного охладителя!
Теперь заулыбался и Люттер, своей гаденькой, надменной улыбочкой.
— Какой же ты непонятливый! — вздохнул он. — С тобой прямо хоть плачь. Шибер — это тебе вовсе на какая-то безделушка, как ты нам тут пытаешься внушить. Это высокочувствительный, сложный механизм, за которым нужен глаз да глаз. А он, как показало расследование, давно пришел в негодность и нуждался в срочной замене. Заменить же его было нечем, поскольку нет соответствующего металла для его изготовления, а металла нет потому, что Запад отказался нам его поставлять. Видишь, как все взаимосвязано.
— Ну, ты бы просто и сказал: вина наша в том, что мы до сих пор не освоили выпуск нужного металла. Ничего, как-нибудь наверстаем, А авария и шибер тут ни при чем.
— И опять ты не понимаешь… — с каким-то торжеством в голосе произнес Люттер, готовясь нанести последний удар. — Диалектическая связь между аварией и твоим благодушеством заключается в том, что комбинат не смог своевременно модернизировать производство, вследствие чего машиностроительные заводы остались без необходимого чугуна и больше других страдают от бойкота. От этого разгильдяйства, нежелания думать, порочного стиля руководства и идут все наши беды, так что авария была неизбежна, вопрос состоял лишь в том, когда она произойдет.
Манфред понял, что это приговор. И, как бы ставя в его деле последнюю точку, заговорил Бартушек. Напомнив Кюнау о его военном прошлом, сделал упор на то, что человек, проработавший несколько лет в машиностроении, не может не понимать, что значит для этой отрасли народного хозяйства износостойкое литье, для которого прежде всего нужен хороший чугун.
Они могли ставить под сомнение любые его качества, но только не преданность партии! А именно так следовало понимать их слова, когда они заявили, что он и раньше неоднократно саботировал решения партийного руководства. Подобного у меня никогда и в мыслях не было! — негодовал он про себя. Это же чудовищный поклеп. Он всегда относился к другим с той же требовательностью, что и к себе, считая главными для коммуниста два качества: беспрекословную исполнительность и непоколебимую веру в правоту дела, за которое борется рабочий класс. Он первый выступал за железную, военную дисциплину в партии, относился к партийным постановлениям как к боевым приказам и испытывал удовлетворение лишь тогда, когда добивался их полного осуществления. Он никогда не роптал, никогда не проявлял буржуазного скептицизма. В ряды партии вступил сразу по возвращении из советского плена, в возрасте двадцати двух лет. С марксизмом впервые познакомился в лагере для военнопленных, за Уралом, и сразу усвоил идеи, по которым отныне хотел жить и работать. Потом был машиностроительный завод в Галле. Он трудился в сборочном цехе, освоил профессию токаря. Параллельно окончил вечернюю школу, сдав все экзамены на «отлично». Его заметили и направили еще в одну школу — на сей раз партийную. А потом его выбрали секретарем заводского парткома. Уже в этой должности он поступил на заочное отделение экономического факультета, стал дипломированным специалистом. Чем не блестящая, безукоризненная биография?
Он остался холост, сочтя, что если обзаведется женой и детьми, то свяжет себя по рукам и ногам и не сможет с прежней отдачей служить делу партии. Он воспринимал себя как профессионального революционера, считая своими великими учителями Ленина и Сталина. Политическая работа крайне редко предоставляла ему возможность побыть просто человеком, подумать о личных интересах. Впрочем, какие уж такие у него могли быть личные интересы, когда рабочий класс еще не добился полного освобождения на всей планете и вдобавок ко всему сохранялась угроза новой войны? Человек идейный, принципиальный, он и в друзья выбирал себе таких же, каким был сам. Да только вот отвечали ли они ему дружбой?
Голова его гудела от коловращения мыслей, тело пробирала нервная дрожь. Насколько бы мне сейчас было легче, подумал он, будь у меня натура Люттера: бесчувственная, рассудочная, холодная… Несмотря на сумятицу мыслей, он явственно представил себе, что его ждет: прошлогодний партийный выговор еще не снят, а новый, считай, уже обеспечен… Сумеет ли он вообще пережить такой позор? Они меня просто вычеркивают из жизни, расправляются, как с предателем! Хорош секретарь парткома… Он угрюмо усмехнулся и оглядел свой кабинет. Прощай любимая работа… Все кончено… Боясь взглядов недоброжелателей и завистников, наверняка радовавшихся его поражению, он не решался до наступления темноты выйти из кабинета, показаться в городе, проделать путь домой. Ну а дома-то что его ждет? Такая же пустота и давящая тишина, как в этом кабинете. Да, это конец. Вот, стало быть, что значит твоя жизнь. Для твоих товарищей — не больше, чем какой-то шибер… Да и сам ты для них что-то вроде запчасти, которую в любой момент можно поменять. Если б я только знал средство, как избавить их от грязной работы, самому выполнить ее. Чтоб они потом могли сказать обо мне хотя бы: он нас понял…
Неожиданно он вспомнил, что в столе у него лежит ключ от комнаты, где хранится оружие — на завтра были назначены сборы рабочих дружин. Он вышел в темный безлюдный коридор и, увидев свет, пробивающийся из-под двери неподалеку, осторожно прокрался мимо нее…
Впоследствии так до конца и осталось невыясненным, что же все-таки произошло в кабинете Кюнау, отчего комната и ее хозяин имели столь ужасающий вид. То ли он оказался психически нездоров и, страдая галлюцинациями, открыл пальбу по примерещившимся ему врагам (хотя каким?!), то ли хотел покончить с собой…
Ахим услышал выстрелы — целую автоматную очередь.
Он сидел в помещении редакции, через две двери от партбюро, и работал над статьей. Хотя решение объявить Кюнау строгий выговор и освободить его от обязанностей секретаря, что называется, носилось в воздухе, однако из-за разногласий среди членов парткома по поводу формулировки принято оно пока не было. Обсуждение персонального дела Кюнау затянулось до позднего вечера, но после заседания Ахим решил пойти к себе и еще немного поработать, да так заработался, что не заметил, как наступила ночь. Он думал, что, кроме него, никого в административном корпусе нет.
И тут прогремели выстрелы.
Ахим выбежал в коридор, стал дергать запертые двери, одну, другую, как вдруг третья подалась, и он увидел жуткое зрелище.
На полу своего кабинета ничком в луже крови лежал Кюнау, голова и все лицо его были в ранах. Изо рта вырывались хрипящие, булькающие звуки. Руки судорожно сжимали автомат.
Непроизвольная тошнота подкатила к горлу Ахима… Но сейчас не время распускать нюни. Кюнау при смерти, и все равно надо что-то предпринять для его спасения.
Ахим осторожно перевернул Кюнау на бок, чтобы тот не захлебнулся в собственной крови, после чего, разорвав свою рубашку, перевязал ему голову. Затем разжал его пальцы, забрал автомат, поставил на предохранитель и вызвал по телефону «скорую помощь».
В ожидании врачей Ахим осмотрел комнату. Все здесь было изрешечено пулями, следы автоматной очереди виднелись на стенах, на мебели, на окнах; под ногами хрустело битое стекло. Спустя несколько минут прибыла «скорая», и в комнату вбежали люди в белых халатах.
Какой ужас, думал он, какой ужас… Что же здесь произошло? Ясно, что никакого нападения на Кюнау быть не могло, это явная попытка самоубийства. Но на какой почве? Кто довел его до этого отчаянного шага?.. Сейчас, да и потом тоже, Ахим не мог отделаться от чувства личной вины. Если б он на минуту раньше понял, что, кроме него, в здании есть еще и Кюнау. Ведь чудились же ему в коридоре шаги, какие-то шорохи, точно кто-то крадется мимо его кабинета. Всего лишь две двери отделяли его от места, где готовилась трагедия… Да и нужно ли было так жестоко прорабатывать Кюнау на заседании парткома? Будто свора собак, набросились, и никто, в том числе и Ахим, не заступился за него…
Позже следствие установило, что обойма автомата была расстреляна наполовину. По всей вероятности, Кюнау хотел покончить с собой, но в последнее мгновение отвел автомат. Тем не менее он случайно нажал на спусковой крючок и ранил себя в подбородок. Из-за шока он не смог снять палец с курка, так что выпустил целую очередь. Одна из пуль срикошетила ему в голову.
У самого Кюнау ничего выяснить было уже нельзя: хоть он чудом и остался жив, но тяжелая мозговая травма навек затмила его разум.
Терзаемый угрызениями совести, с камнем на сердце, хотя с Кюнау его никогда не связывала тесная дружба (а может, как раз поэтому), Ахим отправился во Флеминг, на летние сборы командиров рабочих дружин.
ВОСЬМАЯ ГЛАВА
Мюнц лежал на берегу озера и загорал после купания. Правда, лучи солнца касались только его ног и лица, ибо туловище закрывала футболка с длинными рукавами, которую он тотчас надевал, едва выскакивал из воды. Ему не хотелось, чтобы кто-то видел его спину, исполосованную длинными рубцами — это были следы пыток, — и уж тем более он не хотел привлекать к себе внимание этих людей: журналистов, художников, отдыхавших здесь в основном с семьями. Заметив его разрисованную спину, эта братия уж как пить дать начнет ахать и охать по поводу его героического прошлого и полезет с расспросами. Чтобы обезопасить себя от этих приставаний, он придумал отличную отговорку, сообщив интересующимся на пляже, что кожа его слишком восприимчива к ультрафиолетовым лучам и потому во избежание солнечных ожогов ему приходится загорать в майке. Подобное объяснение действовало безотказно, отваживая даже самых любопытных.