Мир на Востоке — страница 61 из 80

всей правде, а не какой-то ее части. Оба германских государства в нынешнем своем виде, к счастью или к несчастью, олицетворяют собой лишь то, что столетиями разделяло всякую нацию, а именно наличие двух классов — богатых и бедных, эксплуататоров и эксплуатируемых. Да, на Западе и на Востоке Германии живут те же немцы, но только в разных частях страны — разные правящие классы. В истории такого еще не бывало, это шаг вперед, победа для всех угнетенных — для миллионов простых немцев. И даже если среди этих миллионов людей есть тысячи таких (прежде всего на Западе), кто не может или не хочет взять это в толк, то сам факт от этого не изменится. Жаль, что к этой политически темной массе принадлежишь и ты.

Ахим сделал паузу, поняв, что теряет над собой контроль. Он увидел, как Ульрикины глаза расширились от удивления, а может, и ужаса.

Да, она была напугана — не столько самой его тирадой, которой она не могла отказать в логичности аргументов, сколько его гневным голосом, враждебностью по отношению к ней, его жене. В один прекрасный день, подумала она, он возненавидит меня, если я буду мыслить не так, как он.

— Извини, — сказал он более мягко, — но и я хочу, чтобы у тебя не было на мой счет никаких иллюзий. К твоему сведению: для меня Бонн уже значит не больше, чем Вена. Нет, я не хочу сказать, что воспринимаю столицу ФРГ как нечто очень далекое, вроде Филиппин или Северного полюса, однако я ничуть не переживаю из-за того, что там, «у них», остался дом, где родился Бетховен, точно так же как мне смешны были бы чьи-нибудь попытки «изъять» Моцарта из немецкой культуры на том основании, что он умер в Вене, или Генделя — потому что он творил в Лондоне. Лично я не абсолютизирую, так сказать, национально-территориальные различия. Я вообще не понимаю, почему культура рабочего класса не должна относить этих корифеев к тем фундаментальным традициям, на которых она, собственно, и зиждется, тем более что нравственное значение их творчества, их гуманистические идеалы, желание, чтобы народы всегда жили в мире, вполне отвечают духу социалистического искусства… Лишь одно я решительно отвергаю и буду отвергать: когда за сентиментальной болтовней о немецкой нации забывается все то, о чем страстно мечтали и за что боролись в каждом эксплуататорском государстве народные массы и их вожаки — повешенные, колесованные, четвертованные, расстрелянные, начиная со времен Великой крестьянской войны и кончая Бухенвальдом… У них тоже были свои представления о нации, но «своими» они считали только тех, кто боролся за их освобождение от социального неравенства и политического гнета. И не думай, что у буржуазии когда-нибудь были другие мерки. Несмотря на все свои нынешние крокодиловы слезы, она кликушествует о единстве отечества и нации лишь до тех пор, пока отечество это подчиняется ее господству, пока такая нация позволяет иметь баснословные прибыли.

Он умолк. Она ощутила, что он ждет от нее какой-то реакции, какого-то ответа. Но слова застревали у нее в горле. Опасения, что ей трудно будет тягаться с ним в споре, подтвердились. Она чувствовала себя посрамленной, так, будто он утер ей нос, продемонстрировал свое полное моральное и интеллектуальное превосходство. В душе у нее было даже не беспокойство, не печаль, а какая-то пустота, пустота и зависть, что он так непоколебимо убежден в своей правоте, что во всех этих сложных вопросах не ведает никаких сомнений. Нет, думал в свою очередь он, я не могу уступать лишь потому, что люблю ее. Полуправда всегда хуже лжи, ибо ее трудно распознать, невозможно опрокинуть одним-двумя сильными аргументами. Прошу тебя, Ульрика, не молчи, скажи что-нибудь… Она же думала: уж больно просто смотрит он на вещи, все у него делится на черное и белое, но ведь есть и что-то другое, третье, и пока что еще никто не сумел доказать, что в тот или иной критический момент история не могла сложиться иначе…

В эту ночь им было трудно лечь в одну постель, во всяком случае, Ульрика долго не могла сомкнуть глаз. Позже, убедившись, что Ахим спит, она осторожно встала и постелила себе в другой комнате.

Часть третьяДЕЛО, КОТОРОМУ МЫ СЛУЖИМ

ПЕРВАЯ ГЛАВА

В октябре стало известно: металлургический комбинат будет перепрофилирован, как гласило новое, еще непривычное слово. Едва разнеслась эта весть, город, насчитывавший уже шестнадцать тысяч жителей, заволновался, забурлил. Оно и понятно: три четверти городского населения были так или иначе связаны с комбинатом, то бишь с его низкошахтными печами, так что судьбы людей оказались в прямой зависимости от судьбы печей. Даже окрестные села и те испытывали нервозность, не зная, что сулит им завтрашний день города.

А между тем причиной всех этих панических настроений, как всегда в таких случаях, послужило отсутствие гласности, ибо о перепрофилировании комбината люди узнали не из официального сообщения, а по слухам. Тем камнем, который потащил за собой лавину, явилось трагикомическое происшествие на уже упоминавшемся празднике по случаю Дня республики. А случилось вот что.

Веселье было в самом разгаре. На танцплощадке было не протолкнуться, дым стоял столбом, мужчины поснимали пиджаки, кое-кто уже порядком захмелел, в том числе и бригадир коксовиков Мулле Вамсбах по кличке Кактус, и в трезвом виде не очень жаловавший свое прозвище, а в пьяном так вообще его на дух не выносивший. Пока Вамсбах сидел за столом и принимал очередную рюмку, некий элегантно одетый молодой человек с загорелым лицом отплясывал с его женой — пышнотелой блондинкой, имевшей, как и ее муж, «цветочное» прозвище — Азалия, хотя, конечно, никто ее в глаза так не называл.

Вот уж поистине жизнь — лучший драматург! Как часто бывает, что из какого-нибудь сущего пустяка рождаются вещи прямо-таки судьбоносного значения!

По роковому стечению обстоятельств дебелая жена Вамсбаха работала в заводской оранжерее и в силу своей профессии, естественно, разбиралась в цветах. Знала она и то, что название цветка «азалия» взято из древнегреческого и в переводе на немецкий означает нечто вроде «худышка». Но в отличие от большинства присутствовавших в зале молодой человек не был посвящен в такие биографические подробности своей партнерши по твисту и потому, услыхав, как кто-то назвал ее Азалией, решил, что таково ее законное имя. В полночный час, после, должно быть, уже двадцатого танца кряду, он прошептал ей на ушко:

— Давай перейдем на «ты», зови меня Зигги, а я буду, если ты не против, звать тебя просто Азалией.

Не расслышав толком в грохоте оркестра, что говорит сей донжуан, но поняв по его воркующему голосу, что, видимо, нечто приятное, жена Вамсбаха кивнула. Когда же во время томного танго она отчетливо услышала, как, прижимаясь к ней, он бормочет «О, моя Азалия!», она оттолкнула его и злобно спросила:

— Ты что, сбрендил, что ли? Танцуешь со мной, а вздыхаешь по какой-то Азалии! Или ты меня спутал с кем-то? Меня зовут Сибилла!

В праведном гневе она устремилась к своему столику. Сообразив, что он сморозил что-то не то, и желая разрядить обстановку какой-нибудь шуткой, молодой человек последовал за нею и в тот момент, когда барабанщик на сцене выдавал дробь, громко прокричал:

— Из-за чего ты так обиделась? Азалия — прекрасное имя! Я же тебя не кактусом назвал!

Тут жена Вамсбаха разъярилась пуще прежнего. Обернувшись к мужу, своими торчащими вихрами действительно напоминавшему кактус, она возопила:

— И ты терпишь, Мулле, что нас с тобой так оскорбляют? Что какой-то прохвост потешается над нашей внешностью?

Музыка оборвалась. Все повскакали с мест и уставились на Мулле, ожидая, как он поступит с обидчиком. Поняв, что у него нет иного выхода, как быть героем, Мулле с грозным видом поднялся со стула, хоть и чувствовал, что едва держится на ногах.

— Молодец! Врежь ему, Кактус! — раздались отовсюду подбадривающие крики.

Поначалу Вамсбах был настроен мирно, однако слово «кактус», пусть и сказанное своими, подействовало на него, как красная тряпка на быка. Он побагровел, сдвинул брови и, испустив нечленораздельный, но воинственный вопль, бросился на соперника, которого, кстати, видел первый раз в жизни. Вероятно, тот был на заводе новеньким. Зигги, однако, оказался не робкого десятка. Приняв боксерскую стойку, он отбил нападение Вамсбаха, благо тот путался в собственных ногах, и изготовился сам провести атаку. Неизвестно, чем бы закончился этот поединок, не вмешайся в дело Герберт Бухнер, один из немногих оставшихся трезвыми в этом зале. На голову выше обоих, он решительно встал между петухами, схватил одного за шиворот, другого за галстук, раздвинул свои могучие руки в стороны и властно произнес:

— А ну, кончай базар! Сегодня такой день, праздник, а вы тут потасовку затеяли!

— Это все он! — пробурчал Вамсбах. — Ишь, решил нас с женой цветочной клумбе уподобить! Я ему такую азалию с кактусом покажу — он у меня сам одуванчиком станет!

— Вы его больше слушайте! — стал защищаться Зигги. — Он сам первый начал. Вы ведь, товарищи, своими глазами видели…

— Цыц и ты, и ты! — пророкотал Бухнер. — Ты, Мулле, тоже хорош, чуть что, лезешь в бутылку. Ну а ты-то, собственно, кто таков? Что-то я тебя раньше не видал, — обратился Бухнер к незнакомцу.

Втянув голову в плечи, Вамсбах покорно сел на место. Зигги, однако, ничуть не был обескуражен вмешательством Бухнера и более того — не выказал никакого пиетета ни к его внушительной внешности, ни к золотой звезде Героя Труда, блестевшей на его пиджаке.

— Я — геодезист, — ответил он с некоторым вызовом.

— Ах, геодезист? Ну так тебе тут, среди заводских, подавно делать нечего.

— Ошибаешься, Бухнер. К вашему заводу я как раз имею непосредственное отношение. На следующей неделе мы начинаем здесь съемку местности. Приди мы сюда на год раньше, может, и не было бы в твоем цехе аварии и шея у тебя была б сейчас в порядке, а не наперекосяк.

— Ах ты, шут гороховый! — взревел Бухнер. — Ты и надо мной подсмеиваться вздумал?!