Мир на Востоке — страница 71 из 80

На педсовете, однако, ему это вышло боком. Перед его беспринципным капитулянтством, заявила товарищ Лешер, меркнет даже тот возмутительный случай, когда он фактически сорвал курс производственного обучения. Пойдя на поводу у класса, он подорвал авторитет всего педагогического коллектива! Вот так — ни больше, ни меньше.

Сидеть бы Ульрике тихо и помалкивать, благо она знала, что за птица товарищ Лешер, ведь это именно она в бытность свою инспектором устроила ей выволочку за слишком длинный разрез на юбке, но страдальческий вид Бузениуса, человека беззащитного и безответного, заставил ее побороть страх и произнести в наступившей тишине (и кто тебя за язык тянул, сказал ей потом Ахим) такие слова:

— Вечно у нас, немцев, какие-то сложности — что у западных, что у восточных. Похоже, первая строфа стала больным местом для нации, тем более сейчас, после нового и, быть может, окончательного раскола. То ли дело у французов и англичан. Те поют свою «Марсельезу» или «Боже, храни короля!» вот уже какое столетие и почему-то за все время ни разу не редактировали текст…

Такой крамолы в школьных стенах товарищ Лешер слышать еще не приходилось. Мигом забыв про Бузениуса, она обрушила свой праведный гнев на Ульрику.

Ульрика умело защищалась, слава богу, была уже искушена в борьбе с начальством, и все же на следующем заседании педсовета от нее потребовали самокритики, «прояснения позиции» в отношении национального гимна, о котором она позволила себе высказаться с неподобающей иронией. Как нетрудно догадаться, в роли прокурора выступала все та же неутомимая заведующая школьной инспекцией — полная дама с внушительным пучком на затылке, одетая в унылого цвета костюм — непонятно, то ли мужской, то ли женский. Что же ей могла ответить Ульрика, одной своей женственностью и элегантностью внушавшая товарищ Лешер неприязнь, словно к классовому врагу?

— Я не буду играть с вами в кошки-мышки, — чуть подумав, сказала Ульрика. — Действительно, я больше не верю, что два германских государства, пошедшие совершенно разными социально-экономическими путями, когда-нибудь объединятся вновь. К сожалению, на этот печальный факт глаза мне открыла не моя родная школа, всегда сторонящаяся острых вопросов вместо того, чтобы как раз ставить их, а мой собственный муж или, если угодно, партия, которая не боится смотреть реальности в лицо и не надевает шоры на глаза. Другая преподанная мне истина состоит в том, что с марксистской точки зрения социальные вопросы имеют бо́льшее значение, чем национальные. Лучше уж поступиться общностью немцев и построить светлое будущее хотя бы в одной части Германии, чем во имя какого-то национального единства вновь вернуть страну к капитализму. Таково мое политическое кредо и попрошу записать это в протокол. Но дальше. Из сказанного выше лично для меня вытекает необходимость всегда и везде бороться за основной принцип социализма: от каждого по способностям, каждому по труду. А вот тут как раз все обстоит не очень гладко. Взять хотя бы нашу школу. Так ли уж у нас серьезно относятся к формуле «от каждого по способностям»? Один красноречивый пример. Ученик восьмого класса Петер Хавеланг обладает редкими музыкальными способностями, у него есть все шансы стать блистательным скрипачом, однако никто этого не хочет замечать: на него смотрят исключительно как на будущую рабочую силу для комбината. Не могу удержаться от критики и по вашему адресу, коллега Бузениус. Полностью разделяя ваше возмущение бессмысленными уроками столярного дела и воздавая дань мужеству, с каким вы против них выступили, я бы в то же время очень хотела, чтобы вы с той же решимостью поддержали Петера Хавеланга, чьим классным руководителем вы являетесь. Его место в консерватории, а не в заводском цеху, какая бы там продукция ни выпускалась. Неужели вам не стыдно?

Бузениус смутился:

— Видите ли, уважаемая коллега Штейнхауэр…

Его перебил директор, попытавшийся смягчить то явно неприятное впечатление, которое произвела Ульрикина речь на высокое начальство.

— Она, знаете ли, одержима поиском талантов. Вы уж не взыщите на нее…

Однако товарищ Лешер грозно вопросила:

— А в чем вы, собственно, хотите нас упрекнуть, фрау Штейнхауэр? В том, что мы не дорожим талантами? А вы убеждены, что этот, как бишь его… Хавеланг, такой уж талант? Лично я — нет, тем более что и коллега Бузениус об этом словом не обмолвился, а он, как классный руководитель и музыкант, может судить лучше, чем кто бы то ни было. Да и потом: разве ваш Хавеланг не был заодно с теми, кто отказался петь национальный гимн? Да, нечего сказать, хороший из него вырастет деятель искусства. Таких «деятелей» у нас, к сожалению, и без него предостаточно.

Тут все полетело в одну кучу: и будущее немецкой нации, и основополагающее значение трудового воспитания, и ответственность таланта перед народом — короче, весь демагогический набор, и постепенно речь товарищ Лешер вылилась в форменную проработку.

Ульрика отреагировала единственно разумным образом: промолчала. На самом же деле эти слова не только не напугали ее, а напротив — лишь раззадорили. По счастью, у нее нашлись союзники, и среди них — жена Бартушека, Марлена.


Хотя Маттиас Мюнц и питал по-прежнему к Ахиму Штейнхауэру симпатию, тем не менее годы, прожитые в разных городах, наложили отпечаток на их отношения. Переехав в Айзенштадт, Мюнц пытался понять, каким стал Ахим, но четкого мнения у него не сложилось. Во время их недолгих встреч — быть может, потому, что им так ни разу и не удалось побыть с глазу на глаз, — Ахим отмалчивался, предпочитая не высказывать своих взглядов, а те, кого Мюнц расспрашивал об Ахиме — Бартушек, Люттер и Хёльсфарт, — ограничивались ничего не значащими фразами. Однако Мюнц прибыл сюда не за тем, чтобы вести душеспасительные беседы. Здесь, в Айзенштадте, предстояло осуществить революционную перестройку, а для этого местная парторганизация должна была проявить сплоченность, боевитость и предельную самоотдачу, вот почему он требовал от каждого члена партии в интересах дела отбросить личные амбиции и мобилизовать все свои способности, а если таковых не имелось, то попросту подчиниться партийной дисциплине. Но, к своему удивлению, он видел, что люди с фанатичным упрямством, с какой-то поистине непрошибаемой тупостью по-прежнему цепляются за низкошахтные печи, а на всякого, кто выступает за перепрофилирование, смотрят с подозрением, почти с враждебностью. Парадоксальность ситуации заключалась в том, что наиболее консервативными оказывались именно те, кто всего лишь двенадцать лет назад с молодым задором приехали строить на голом месте новый комбинат, а теперь вели себя точь-в-точь как те крестьяне, которые не желали поступиться своими огородами ради первенца металлургии. Этот-то консерватизм и следовало сломить в людях прежде всего — такую задачу ставил перед собой Мюнц.

Впрочем, насколько трудным оказалось это дело, он очень скоро убедился на примере Хёльсфарта…

Целый месяц понадобился Мюнцу, чтобы собрать за одним столом все организации города, так или иначе причастные к перепрофилированию, и убедить их наконец покончить с состоянием неизвестности, в котором пребывали работники комбината, иначе говоря, подыскать для каждого новую работу, которая была бы ему по силам и по душе. Вскоре у всех на устах была лишь одна тема: кто какую осваивает профессию.

Было создано несколько комиссий, куда вошли представители заводоуправления, парткома, завкома и тех учебных заведений, которые должны были взять на себя организацию курсов для быстрейшего переучивания рабочих комбината. В одной из таких комиссий оказались вместе Мюнц и Эрих.

Они заседали в здании заводской столовой чуть ли не с самого утра. День клонился к вечеру. Откуда-то из-за торцевой стены, украшенной каким-то лозунгом да цветным портретом Вальтера Ульбрихта, чуть слышно раздавалось сопение, уханье и грохот печей, отчего содрогались большие, давно не мытые стеклянные двери, по которым стекал теплый майский дождь.

Настроенный поначалу на деловой лад, Мюнц испытывал теперь какую-то растерянность, даже стыд, глядя на бесконечную вереницу женщин и мужчин, сменявших друг друга перед столом, за которым восседала комиссия. Одни из этих людей, должно быть, успели помыться и переодеться после смены, другие были еще в спецовках, с чумазыми лицами, но что объединяло первых и вторых, так это вопросительные, робкие, а порой и униженные взгляды, которые они бросали на вершителей своих судеб.

Откуда же то умильно-идиллическое представление о рабочем классе, какое постепенно сложилось у него за время работы в ЦК? Уж не от тех ли лживых, нарядных, приглаженных отчетов, что ложились к нему на стол? Не от тех ли газет, в которых почти ничего не писалось о трудностях, заботах и невзгодах рабочего человека? Но разве в бытность свою главным редактором он сам не соприкасался с реальной жизнью и реальными судьбами людей? Разве не конфликтовал он постоянно со стоявшим над ним секретарем по пропаганде, когда тот пытался скрыть от общественности какой-нибудь неприятный факт? Разве не ненавидел он лакировку точно так же, как и очернительство? Для того ли он, наконец, вступал в партию, чтобы обманывать людей, простых тружеников, чтобы вдалбливать им в голову, будто теория всегда непогрешима, а если она не совпадает с практикой, так во всем виновата практика? Нет и еще раз нет. Однако он не должен шарахаться из одной крайности в другую. Объективно говоря, и работа в ЦК была очень полезна, дала ему многое, прежде всего — возможность, так сказать, с высоты обозреть всю страну, глубже вникнуть в происходящие в обществе процессы. И все же сейчас он был рад, что покинул царство кабинетов, что наконец-то может иметь дело не с сообщениями о людях, а с самими людьми, жить с ними бок о бок, смотреть им в глаза.

…Когда Оскар Винтерфаль вошел в столовую, Мюнц, увидев его почерневшее от доменного жара лицо, вспомнил: это тот самый провокатор, зачинщик драки со строителями, которого следует передать прокуратуре, а не новой профессии учить. Но очень скоро ему пришлось изменить свое мнение.