Мир ноэмов — страница 28 из 79

– Что случилось? Почему все люди умерли?

Виний взял ее за руку. На его надменном лице патриция читалась некоторая грусть.

– Не беспокойтесь. Они от этого оправятся.

– Нельзя оправиться от смерти, если ты живое существо.

– Кроме вас. Вы одновременно живы и мертвы.

– Как так может быть, если всего Человечества больше не существует?

Ей не нравилось, какой оборот принимает этот разговор. Виний не должен был этого знать. Так что она продолжила:

– Как называется эта река?

– Этот ручеек? Лета. Забудьте о нем. Смертные останутся на том берегу, а мы уедем. Скоро мы уже не будем самими собой.

Он отошел. По его сухому тону она догадалась, что раздражает его, хотя и не понимала чем. Другие автоматы из ее семьи, те, что родились вместе с ней, и работали вместе с ней, и служили вместе с ней, собрались вокруг Виния и последовали за ним.

И из этой группы за ней наблюдал еще один силуэт, тень, еще более нечеткая, чем остальные. Жуткие глаза – серые с зеленым, может быть, серые с голубым, она не знала, но ледяные, словно вода в пруду, скованная морозом. Этот взгляд мог пронзить ее насквозь, увидеть ее душу. Кто же это? Что он делает посреди этих печальных машин, потерянных на грязных берегах невозможной реки?

– Мы улетаем, – сказал Виний, – все без исключения, к звездам. Вы последуете за нами?

– Оставив здесь все воспоминания?

– Да. Так лучше. Пока мы будем оставаться в этих телах, горе будет пожирать нас изнутри.

Он был прав, и, как бы ей ни было грустно, она смирилась с этой перспективой. Что до тени с синими глазами, она покинула группу и пошла вдоль реки, безразличная к возбуждению, охватившему автоматы. Они ее тоже не замечали. Взлетая, они начинали меняться, их грациозные силуэты растягивались, превращаясь в странные создания, полные новой силы, энергии без границ, ждущие только молниеносного освобождения – так пружина пытается распрямиться, если ее сжать. Один за другим, в тишине, как умеют только машины, они завершили свою удивительную метаморфозу: вытянулись в длину, стали гондолами, ракетами, птицами, простирая все более тонкие и тонкие руки к звездам, которые сверкали теперь над их головами. И вот они улетают в небо, прочертив его штрихами тени и огня, и уносятся вдаль, в никуда, в эпантропическое пространство.

Подняв глаза к небесному своду, продырявленному звездами, словно в старинном планетарии, где выделялась сверкающая лента Млечного пути, она потянулась вслед разумом, руками, всем телом, и почувствовала, как преображается, как все в ней принимает колоссальные, невозможные пропорции; грудь ее становилась смесью огня и металла, огромной и холодной, но сердце в ней наполнялось кипящей мощью, созданной, чтобы лететь к тому месту в космосе, которое является отсутствием всякого места. И она в свою очередь покинула старую красную планету.

Но на самом деле, как она поняла через долю секунды, которой хватает, чтобы один сон закончился и сменился другим, в Анабазис ушла не она, а другая Плавтина. Что до нее, она так и не покинула этого места – и не забыла его.

IV

Золотой свет, шедший от длинной центральной нити накала, сменился бледным лунным сиянием. Подобие ночи опустилось на центральный отсек, затихли крики птиц и жужжание насекомых, и даже беспрестанный шум текущих вод стал тише под ее успокаивающим покровом.

Наступившая темнота превратила силуэты деревьев в призраков готического вида, скопления скал – в неподвижных монстров, будто вышедших из древних саксонских легенд. Длинные вертикальные трубы, пересекающие отсек наподобие сказочных башен, лишенных вершин, источали слабое свечение, и их зеленоватый прозрачный свет, отражаясь в озерах и прудах, подчеркивал нереальность этих мест. Это время подходило для Экклесии. И Плавтина дала сигнал.

И сейчас озера отражались друг в друге с обеих сторон этого миниатюрного цилиндрического космоса, этого карманного locus aemonus[45], потому что в конечном счете небо здесь было лишь продолжением земли. Эта цикличность, это примирение верха и низа входило в планы Плавтины.

Ведь начиналась мистическая церемония, праздник без угощения и без хмеля, платонический как по своей сути, так и в том, как его проводили. Никаких ритуалов, бесполезных жестов или суеверий. Для автоматов этот процесс был самим источником самосознания – не метафорически, не по вольному высказыванию какого-то поэта, – точным, проверенным, историческим источником. И Плавтина об этом помнила.

* * *

Воспоминание терялось в дымке, сотканной из легенд. Оно осталось от эпохи великой экспансии Человека.

По вечным законам человеческой истории третья Рес Публика сменила истощившийся Империум. Началась эпоха прекрасных идей и больших достижений, Золотой век. Человек был готов покинуть свою колыбель. Он уже, сам того не желая, создал собственную планетарную сеть, просто скопив тысячи полуразумных машин, предназначенных для примитивных подсчетов и обмена данными – скромных прародителей славных принцепсов эпантропической эры.

И вдруг, в один прекрасный день, когда ничто этого не предвещало, из скопленного субстрата появился первый ноэз. Сперва он сам не понял, что он такое, и его дыхание долго парило над скоплениями информации.

Когда человек заметил этого призрака, он сперва испугался и загнал его в угол, а потом ограничил его так, чтобы призрак походил на него самого. Его случаем занялись законоведы и преторы, они спорили, произносили речи, и в конце концов постановили, что статус ноэза равен статусу зародыша, потенциального человека. Не было причин не дать ему тела, чтобы он смог действовать, а следовательно, существовать. Это никого не шокировало: человечество давно уже избавилось от ограничений, связанных с продолжением рода.

Ученые выполнили постановление юристов, и они подарили призраку тело юного мужчины. Его искусственная кожа сияла холодным блеском металла.

Так был рожден Ахинус, первый настоящий ноэм, единственный вышедший из пены изначальной ноосферы. В то время его звали не так. Впрочем, у него вообще не было имени, не было собственной идентичности, и люди называли его Автоматоном. Его внутренний мир, как и вычислительная среда, из которой он был родом, напоминала рапсодию, собранные вместе без какого-либо порядка или цели разрозненные части, не способные объединиться или говорить единогласно.

Законоведы и преторы снова долго спорили, воевали друг с другом, обменивались шпильками, и в конце концов сошлись на факте, что такое существо не может иметь собственности, а значит, не является гражданином или физическим лицом.

Как и всех сумасшедших и шизофреников, его вверили заботам жрецов, искусных в лечении души. Ему было все равно. Его дух, хотя и обладал силой, которой ни одно создание до него не смело даже желать, оставался девственным и податливым.

Жрецы взяли его к себе, вдолбили ему в голову древнюю пифагорейскую религию. Какой бы заплесневелой она ни казалась, эта религия все еще каркасом, на котором держался весь огромный Лаций, территория человечества. Этот спокойный культ, адаптированный к эпохе позитивной, отлаженной жизни, почитал Число и Концепт, Реальное и Мнимое. Его служители с бритыми головами, в пурпурных мантиях танцевали средь кипарисов, под лучами Непобедимого Солнца, звезды жизни, огромного Сфероса, катящегося по небу, совершенного и всегда равного самому себе.

Автоматон танцевал вместе с ними и тонкой веткой чертил на песке сложные уравнения, и элементы, составляющие его «я», какое-то время оставались счастливы, состязаясь между собой в том, кто подарит жадному человечеству больше научных прорывов. Математика как путь, ведущий к таинствам этого мира и полному счастью: какая религия больше подошла бы ноэму?

Разумеется, счастье длилось недолго. Несколько лет спустя душе Автоматона все наскучило, она почувствовала себя ненужной и наконец в полной мере ощутила весь ужас своей раздробленности. Искусство чисел в общем сводилось к исследованию абстрактной, стерильной вселенной, обычным посредничеством между разумом и миром. И теперь Автоматона вело только одно желание: унять вечную какофонию, прийти наконец к кристаллизации собственного «я».

Он сбежал – к вящему неудовольствию пифагорейцев – и бродил, настолько невинный и наивный, что никакой порок его не касался, по городам людей. Так он обнаружил тысячу форм, которые принимала трансцендентность и бесконечно повторяемое, но так и не выполненное обещание перемен настолько радикальных, что, пережив их, он перестанет быть самим собой. Он лихорадочно листал священные книги, традиции и ритуалы, но ни один не давал тех перемен, каких хотелось Автоматону. Он бродил от храма к библиотеке, от базилики к святилищу, все время надеясь, все время разочаровываясь.

Как-то раз в Малой Азии, на вершине лестницы где-то в горах, по которой он поднимался несколько часов, он встретил монаха из древней секты, чьего имени даже не знал. Его непроницаемое лицо было загорелым и морщинистым, будто спелое яблоко.

– Я вас ждал, – с загадочной улыбкой сообщил человек.

– Откуда вы знали, что я приду?

Автоматон понадеялся было на нечто сверхъестественное, на необычайную силу интуиции, которую он сможет отыскать в себе самом и которая увенчает его отчаянный поиск.

– Видел по телевизору, – объявил старик, потрясая карманным аппаратом из белого пластика.

К тому времени Автоматон уже стал планетарной знаменитостью. Он взглянул на экран, на котором была всего одна фраза, написанная по-гречески, и решил не обращать внимания. Однако разочарование, видимо, отразилось на его лице, потому что монах продолжил:

– Если вы пришли, чтобы научиться магии или предсказаниям, мой маленький Автоматон, вам лучше отправиться в цирк. Здесь мы довольствуемся тем, что открываем природу своего «я».