— Не, я сам.
Только после третьего приглашения сажусь в сани, в плетеную кошеву. Сижу, выравниваю дыхание, остываю (от меня пар идет). Вдруг дядя Миша привстал, натянул вожжи:
— Ты гляди, недавно, видать, прошла.
На белой глади сугроба я увидел ярко-желтые пятна подтаявшего от обильной мочи снега. Метров через двадцать такая же отметина у дороги.
— Кто это?
— Рысь. Кто же еще? За ней идем.
Ничего себе «за ней». Она, судя по всему, только что была тут. Я невольно поднимаю глаза — не сидит ли на деревьях?..
Кошеву бросает то вправо, то влево, норовя опрокинуть. Надо прижиматься к борту, который вздыбливается. Но однажды полоз угодил в колею, и нас вывалило на обочину вместе со всей поклажей.
Как бы то ни было, но, по словам дяди Миши, мы уже почти у цели. Поляна со стогом, лог, летом, надо полагать, сырой, — и санный след поворачивает направо, где на склоне горы за редкими деревьями наше пристанище.
Она, избушка, не совсем такая, какую рисовало мое воображение. Я ждал, что это будет, пусть и хиленький, но все-таки сруб, а тут балаган из досок, обшитых рубероидом.
Не совпало, ну, да ладно. Какая разница, доски или бревна? Главное, есть затишье от ветра и печь, которую Нагим сразу же бросился растапливать. И не беда, что это не охотничья избушка, а балаган на пасеке. Главное, есть все остальное — лес, горы, высокое небо, тишина и безлюдье.
Дав мерину отдохнуть, дядя Миша попрощался с нами и уехал. Мы смотрели вслед саням. Они осторожно сползли со склона, мелькнули за деревьями и скрылись из виду. Мы остались одни.
Все, кажется, мы на месте. Внедрились. Чего же боле?
А боле ничего. Мы тут. А как вы там, в Челябинске?
Иногда кажется, что город — чудовищная ошибка. Нельзя жить так тесно. В городе люди устают друг от друга. К концу дня горожанин мечтает лишь о том, чтобы захлопнуть за собой дверь своей «крепости» и расстегнуть на себе ремни.
Платон (вон когда) утверждал, что лучший город тот, в котором живут 5040 свободных граждан и на каждого из них по пять рабов — всего, таким образом, 30 240 жителей.
А ныне в центральных кварталах крупнейших городов на квадратный километр приходится 20—30 тысяч человек. То есть по 3—5 метров на человека. Повернуться негде!
Городское правило: избегать пустых общений и знакомств. И еще: не лезь в чужую жизнь, сам живи обособленно и давай другим.
Года два назад я встречал жену в аэропорту. Дождавшись багажа, — час был поздний, за полночь, — пошли взять такси. В такси оказались с четой наших же лет, попутчиками.
Едем. Молчим. Не до разговоров. Уже в городе шофер стал уточнять, кто где живет.
— У кинотеатра «Урал», — сказал я.
— И мы тоже, — сказал мужчина.
— А улица?
Я назвал свою улицу. Мужчина назвал ту же.
Какое, оказывается, совпадение: мы соседи. Улица наша короткая, значит, живем рядом.
— А номер дома? — спросил я, уже поддавшись игре на совпадение случайностей.
Мужчина назвал номер нашего дома. Мы — жильцы одного дома. Только подъезды разные. Но мужчину и его жену я вроде бы вижу в первый раз. Даже и жена моя с ними незнакома. Это совсем странно. Впрочем, наши лица им тоже ни о чем не говорят.
Коротко обсудив игру случая, мы разошлись по квартирам. Потом я изредка встречал наших попутчиков во дворе. Теперь мы узнавали друг друга, здоровались, через несколько месяцев знакомство, не подпитываемое общением, заглохло вновь.
Вот еще пример. Каждое утро по пути на работу я встречаю мужчину: густые длинные брови, сутул, всегда с портфелем в руке. Мы, разумеется, не здороваемся, только обмениваемся взглядами. Каждое утро. Почти на одном и том же месте. Уже много лет. Чем не сюжет?
Задумывались ли вы о том, как много лиц мелькает ныне перед нами? В толпе, например, или на шумной улице. Или на эскалаторе метро. Стоишь и с выдержкой в три секунды «фотографируешь» лица, плывущие навстречу. Девушка приехала в Москву, допустим, из Иркутска или Воркуты, наши взгляды встретились — три секунды — и все, никогда больше пути наши не пересекутся.
А на экранах телевизоров — лица всей планеты.
Город — скопище людей. В автобусе — битком. В чаше стадиона — сто тысяч тел. На демонстрации — бесконечный поток. В магазине — толкотня. В квартирах повернуться негде. Люди на каждом шагу. От них негде спрятаться. Один способ: уйти в себя, стать одиноким в толпе. Если удастся. Редко кому удается. И потому — стрессы, инсульты, инфаркты…
Людей много и, значит, много людского: машин, дыма, грязи, запахов.
А дальше что? Города-то растут. Как ни плохо в них жить, но паспортные столы не успевают прописывать новых жителей. До каких пределов? Или это нормально? Так и должно быть? Или когда-нибудь города насытятся и начнется, как предрекают некоторые, обратный ток?
Вопросов много, ответов мало…
…Уже трещат в печи дрова и закипает закопченный дочерна чайник. Под печь приспособлена бочка. В торце ее прорезана дверца, внутри приварены колосники, подведена труба. Что тебе паровоз в миниатюре.
Перед печью — высокие нары, для меня и Миши, сбоку от нее — раскладушка на койке, для Нагима. Окошко чуть больше раскрытой книги. У окошка дощатый стол с лавкой. Таков интерьер.
Телевизора у нас, естественно, нет. Мы не взяли с собой даже транзистор.
Чай пили при свече. Нагим рассказывал, как летом на пасеку повадились медведи. За неделю разворотили десятка два ульев.
Заставляю свое воображение увидеть на этом склоне медведей и не могу.
На ночь Нагим впихнул в печь две сырых чурки и открыл настежь дверцу.
Ночью проснулся, думал, утро, но было два часа. Вышел. В верхушках деревьев шумел ветер. В снегу торчали наши лыжи. Куча распиленных чурок. Лунное сияние…
Солнце встало из-за горы — чуть наискосок от дверей нашей избушки.
Утро веселое, легкий морозец.
Лес живет своей жизнью, он не заметил новоселов. Только две синички подлетели. Снегири вспорхнули с осины.
Спозаранку Миша во дворе скрипел снегом, кашлял, стучал. Оказалось, он развел костер, который успел почти на метр осесть в снегу. Мы тут же на этом месте взялись варить в ведре суп.
Завтракали на улице. Недалеко от избушки, у штабеля улейных магазинов, возле черемухи стол под навесом. Застелили его газетами, нарезали хлеба, разлили густой горячий суп в три миски — ели взахлеб, не отказывались от второй порции, благо супу почти полное ведро. Чай с душицей был, кажется, еще вкуснее.
После завтрака вдвоем с Нагимом отправились, как он сказал, на пруд. Миша отказался.
Хотя, разогнавшись со склона, я сразу же нырнул головой в снег, но потом пошел проворно. Что самое странное, гриппа как не бывало. Конечно, чувствовалась какая-то легкость, одышка, но не щекотало в носу, не слезились глаза. Вообще я вновь способен был держать себя в руках и даже наслаждаться жизнью.
Следов на снегу немного. Пересекли заячью тропу. Еще раз. Еще. А это что? Под березой утоптан снег. Клочья серой шерсти. Осиновая мука из желудка. Кто-то разделывал тут лося. Спешили.
Идем дальше. Лес вокруг не «типичный». Смешанный. Тут и береза, и осина, и дуб, и липа, и сосна, и ель. Все вперемежку. Так не бывает, чтобы сплошной березняк или бор со стройными, как по стандарту подобранными соснами. Сосны тут растут отдельно — толстые, кряжистые, разлапистые. Отдельно растут и березы, тоже огромные, внушающие уважение. И липы — попадаются экземпляры, достойные выставки. Даже и осины — я таких прежде не видел. Ну, а о дубах и говорить нечего.
Впечатление дремучести усиливает замшелость. В зимнем лесу, бедном на краски, только мох на стволах и радует глаз — то зеленый, то коричневый, то серовато-пепельный.
Что очень портит картину — больные дубы. Их много, на каждом шагу. С иных, совершенно сухих, кора отваливается, будто штукатурка от цоколя только что сданного строителями здания. Некоторые сопротивляются напасти, умирают медленно, ветвь за ветвью. Есть, кажется, и такие, которых болезнь обошла. Когда беспомощно сохнут дубы, олицетворяющие в нашем сознании крепость, неподвластность времени, — возникает беспокойное чувство уязвимости, некоей неведомой инфекции. Собственно, так оно и есть: никто не знает, отчего сохнут дубы.
Нагим привел меня к избушке, которую развалила упавшая на нее ель. Тут даже и зимним днем как-то сумрачно. Костлявыми руками торчат облезлые сучья лежащих деревьев. Снежные шапки на развилках стволов, на остатках сруба, на еловых ветках. Глухое, ведьмино место.
Мы уже час в пути.
Белая поляна. Мы ее пересекаем наискосок. Летом тут, конечно же, пестро цвели травы. А сейчас над снегом торчат стебли кровохлебки, тысячелистника, дудника. Я ударил палкой по веретену чемерицы и осыпал на снег сухую шелуху листьев.
Кажется, сюда не долетают дым и пыль городов. Белизну снега нарушает лишь сухой зимний опад. Березовые сережки рассыпаются, оставляя на снегу едва различимые глазом мушки-самолетики. Под елями — россыпь мелкой, в сантиметр, хвои, под соснами — хвоя крупнее, двойная, пинцетом. Где-то дятел насорил крошевом коры и мха. Лист дуба, почти прозрачный, целый или изломанный пергамент сосновой коры, семена еще каких-то трав…
И в этом — проявление жизни. Неприметно и скудно, но лес живет и зимой. Отнюдь не случайно семена осыпались не осенью, под белое покрывало, а только теперь, на снег. Может быть, они рассчитывают уплыть с талыми водами куда-то далеко, в благодатные края…
Сидим на скамейке под елями у болота. Весной Нагим сидел тут же и с ласкающим душу наслаждением любовался лосихой и двумя лосятами. Лосята озорно носились по мелкой воде, и лосиха терпеливо выжидала, пока голенастые шалуны насладятся водой.
Сижу я, значит, тут под елями, синичек слушаю, вдали от, как говорится, магистральных путей истории. А ведь не тут, а там, в Челябинске, — большая жизнь. Там и сегодня наверняка собираются серьезные заседания, слушаются серьезные речи. Кто-то у прямого провода. Кто-то «на ковре». Кому-то награды, кому-то выговора… Решаются судьбы государственных планов, заводов, строек. И на тысячи ладов повторяется одно слово: перестройка.