А бабку зря обижать не надо. Мы ей платим за ее труды и за собственную лень.
Заречный рынок… В последнее время я все чаще толкаюсь в его сутолоке. Я ничего не покупаю, но хожу и смотрю. Я ищу. Знаете, что ищу? Признаки нэпа. И — что самое удивительное — кое-что нахожу.
Нет, чуда, сотворенного нэпом в 1921 году — ничего не было и вдруг все появилось, — такого чуда пока нет. Да и не может ситуация повториться через 60 с лишним лет.
Что нельзя не заметить: на Заречном рынке появились новые люди. Они выделяются среди других. В дубленках, в мехах, вообще в «фирме», они стоят, имея в ногах огромные (не мешки, не короба) современные сумки и чемоданы. Товары вывешены или выложены — только то, чего нет в магазинах: шитое, вышитое, вязаное, выстроченное, отделанное — юбки, платья, кофты, брюки, куртки, шапки, шарфы…
Это кооператоры и индивидуальщики. Нельзя сказать, что они заискивают с покупателями. Да, они тут же отвечают на вопросы, охотно подыскивают размеры, дают примерить, подставляют зеркало: полюбуйтесь. Но все-таки в них чувствуется некоторая скованность, отчужденность.
Помню, в детстве мама рано утром, прежде чем уйти в поле полоть кукурузу, будила меня и наказывала сходить на базар — продать сметану или творог. Какая это была му́ка! Я готов был плакать, кричать, барабанить в истерике ногами, но знал: в доме ни копейки, надо наторговать хотя бы на хлеб.
Рынок наш — пятачок утоптанной земли и два кривых прилавка. Я ставил свою кринку у кустика травы-муравы и, отстранившись, почти спрятавшись за спины стоящих в ряд торговцев, ждал, что будет. Мне казалось невероятным, что кто-то заинтересуется моей сметаной. Кажется, я предпочитал, чтобы покупатели проходили мимо. Но более всего опасался того, что меня увидит девочка из нашего класса или учительница.
Учительница, как назло, оказывалась тут как тут. Она, естественно, замечала меня. Краска стыда заливала мне лицо. А она, как ни в чем не бывало, подходила ко мне, приглядывалась к моему товару. Этого только не хватало — торговаться с классным руководителем! Но она, спросив о том, о сем, все-таки отходила, и я облегченно вздыхал: пытка позором позади.
Прошло много лет, и теперь я спрашиваю себя: чего я стеснялся? Кто внушил мне этот стыд? Кто и зачем?
Нам (большинству из нас) до сих пор стыдно торговать. Кажется, только кооператоры преодолели этот стыд, но и в них нет легкости, непринужденности, наоборот, чувствуется скованность и даже некий вызов.
Вызов объясняется еще и ценами. Товары кооператоров не расхватывают, как в магазинах импорт. Покупатели все больше присматриваются, примериваются, прицениваются. Можно подумать, что горожане сюда ходят как бы на экскурсию или выставку. Редко кто покупает. Дорого.
Конечно, первые кооператоры — почти без конкуренции — имеют высокие доходы. Но это естественно. Так и должно быть. Высокие доходы должны побудить к созданию новых кооперативов, к возникновению конкуренции между ними и в итоге — к падению цен до уровня «справедливых».
Но кое-кто требует: срезать! «Вы знаете, сколько они зашибают за сахарную вату? — вопрошают и многозначительно добавляют: — А ведь сахар государственный». (Как и капуста, кстати.)
Все правильно. Ничего не стоит сахар превратить в вату. Или в леденцы. Это сущий пустяк, не стоящий разговора. Одно лишь не ясно: почему нет этой ерунды — ни ваты, ни леденцов? И еще одно: почему мы набрасываемся не на тех, кто вату и леденцы не выпускают (общественное питание, торговля), а на тех, кто их делает (кооператоры). И третье «почему»: почему мы не поймем, что вата и леденцы будут дешевы не тогда, когда мы изведем первые же кооперативы, их изготавливающие, а когда таких кооперативов будет в десять раз больше?
Хватило бы нам мудрости и терпения пережить это время, пока кооперативы множатся, не рубануть бы, как уже не раз бывало, административной шашкой наотмашь…
Рынок, базар… Тут все как есть. Ничто не приглажено, не припомажено. Вот малеванные сувениры — наляпано ярко, сусально и с покушением на обнаженность. Вот кошачья и собачья керамика, копилки, фотокошки и фотозвезды, виньетки, завитушки и амурчики на рамках зеркал. Выперли и эти базарные «шедевры», казалось бы, навсегда ушедшие из нашей жизни. (И это тоже нэп?) Нашлись продавцы этого «искусства», и есть, оказывается, кому его покупать…
После обеда мы неожиданно отправились в новое путешествие, но рассказать о нем нечего: все то же.
Вернулись голодные. Собирались чем-то перекусить, чтобы не затевать стряпню, но тут обнаружили, что дядя Миша оставил нам мясо, квашеную капусту и несколько крупных картофелин. Несмотря на усталость и голод, мы бросились разжигать костер.
Темно. Костер освещает окружность оттаявшего сугроба. Шипят на огне брызги из кипящего ведра. Мы нетерпеливо пробуем мясо — зуб не берет.
Часов в десять, при свете свечи, обжигаясь, хлебаем кисловатые щи с не совсем проваренным мясом.
Утром собираем рюкзаки, готовим избушку, словно космическую станцию, для необитаемого существования. Я успел — зарядки ради — наколоть про запас дров. К условленному сроку приехал дядя Миша.
Съезжаем на лыжах со склона, снизу — последний взгляд на избушку. И все в обратном порядке. Илек (прощаемся с дядей Мишей), Малояз (у Нагима сбриваем недельную щетину), Кропачево, купе вагона… И вот уже троллейбус увозит меня в вечерний Челябинск, потеряв в толпе пассажиров…
КУДА ИДТИ?
Утром 2 ноября я шел на работу через сквер на Алом поле. День был солнечный, но пятна изморози на асфальте еще не успели оттаять, белый налет лежал и на газоне. Эти яркие желтые цветы были у меня перед глазами, но я их не сразу увидел, а увидев, удивился: что за цветенье?
Я остановился. Толстый, едва ли не в палец, гладкий стебель, сочные, ярко-зеленые листья, на нижних, лировидных, — прозрачные льдинки. Корзинка цветов весело желтеет. По краям корзинки венчики распахнулись, а в середине — еще в бутонах, им не время раскрыться. А из пазух верхних листьев уже тянутся новые цветоножки с россыпью бутонов, которые, надо полагать, тоже надеются на цветенье.
Мне не удалось вырвать стебель с корнем: земля была мерзлая. Пришлось его сломать. В кабинете я опустил растение в стакан с водой, но оно быстро увяло.
Утром следующего дня местное радио сообщило: ночью — мороз до девяти градусов. Но, к моему удивлению, желтые цветы на Алом поле цвели все так же весело и безмятежно. Можно было подумать, что мороз их не только не угнетает, а, наоборот, взбадривает. Вся трава вокруг пожухла, поникла, а эта цветет свежо и сочно, будто впереди у нее не тупик, а дальняя дорога.
Это была обыкновенная сурепка. Семена ее привезли вместе с черноземом, когда обновляли сквер.
И в этом году там же я приметил цветущую сурепку.
Мороз не любит ни зелени, ни желтизны, но есть, наверное, свой смысл в том, чтобы морозным осенним утром сурепке цвести наивно и бесстрашно.
По телевизору — футбол из Лужников. Наши играют с венграми. Во втором тайме над трибунами стадиона появилась дикая утка. Она облетела трибуны (оператор оставил футболистов и нацелил объектив на птицу), села у нас на штрафной площадке (оператор взял ее крупным планом). Пока наши атаковали, утка сидела недалеко от вратаря, футбольный газон общипывала. Болельщики забыли об игре, кричали, свистели, стараясь поднять птицу. А она их не понимала и вообще — ноль внимания на шум и гам.
Лужники построены на месте болот. Может быть, тут гнездились ее предки?
Говорят, в городах все больше птиц. И у нас в Челябинске тоже.
И птицы переселяются…
Автобус набит битком: садоводы возвращаются домой. И почти у всех букеты цветов. Их держат над головами, тянут к окнам, заслоняют телом.
Передо мной оказался белый цветок гладиолуса. В толчее автобуса, чтобы отвлечься, я стал изучать цветок. Шесть нежных лепестков: три внутри, три вовне. Капризно изогнутые, витые, тонкие до мраморной прозрачности, бархатистые, чистые — в самом деле «не тронь, а то завяну».
Но как туго этот нежный цветок завернут в бутоне! Из него выглядывают лишь острые верхушки лепестков, сложенные в плотное веретено так хитро и аккуратно, что нисколько не помнется бархатистая ткань венчика и ничуть не ущемятся внутри него пестики и тычинки.
Попробуй-ка вновь свернуть цветок в бутон — сама мысль об этом в озноб бросает. Кажется, от одного прикосновения пальцев на лепестках останутся пятна, вмятины. А ведь в бутоне цветок, как бы раскручиваясь, растет, чтобы вполне сформироваться к часу, когда ему следует раскрыться.
Но это всего лишь ремесло природы. Что ж говорить о ее искусстве — о форме цветка, о линиях, о цвете, аромате…
Льет и льет. Сутки. Неделю. Месяц. Почти без перерыва.
Сколько можно? Надо бы и ей, природе, меру знать. Уж слишком увлеклась одним. А еще говорят, что в природе все уравновешено…
Так оно и есть.
Если природа переборщила осадками целый месяц, у нее есть год, чтобы возместить перебор.
Если природа своевольничает год (допустим, засуха), у нее есть десять лет, чтобы привести погоду к средним характеристикам.
Если природа «безобразничает» десять лет, у нее есть столетие, чтобы наверстать свое и опять-таки уравновесить все свои показатели.
Что ей дождливый месяц, если у нее времени — вечность?
От меня тянутся, переплетаясь, две нити — отцовская и материнская. Узелки на этих нитях — мои предки. Дедушка и бабушка, прадедушка и прабабушка… И так далее — сотни, тысячи этих «пра»…
Погружаясь в глубь времен, можно миновать эпоху капитализма, долго плестись сквозь средневековье, пройти древний мир, опуститься в первобытную эру… И на этом не остановиться, зная, что своих предков я могу уверенно искать и среди неандертальцев, и среди, простите, приматов, и еще глубже… Ведь если я жив, значит, две мои нити нигде не обрывались, и, значит, тянутся они в такую темень тысячелетий, где, страшно сказать, зародилась сама жизнь.