Мир под оливами — страница 2 из 2

ЗИНКА

Памяти однополчанки — Героя Советского

Союза Зины Самсоновой

1

Мы легли у разбитой ели,

Ждем, когда же начнет светлеть.

Под шинелью вдвоем теплее

На продрогшей, гнилой земле.

— Знаешь, Юлька, я против грусти,

Но сегодня она не в счет,

Дома, в яблочном захолустье,

Мама, мамка моя живет.

У тебя есть друзья, любимый.

У меня лишь она одна.

Пахнет в хате квашней и дымом,

За порогом бурлит весна.

Старой кажется: каждый кустик

Беспокойную дочку ждет…

Знаешь, Юлька, я против грусти,

Но сегодня она не в счет.

Отогрелись мы еле–еле.

Вдруг — нежданный приказ: «Вперед!»

Снова рядом в сырой шинели

Светлокосый солдат идет.

2

С каждым днем становилось горше.

Шли без митингов и знамен.

В окруженье попал под Оршей

Наш потрепанный батальон.

Зинка нас повела в атаку,

Мы пробились по черной ржи,

По воронкам и буеракам,

Через смертные рубежи.

Мы не ждали посмертной славы.

Мы хотели со славой жить.

…Почему же в бинтах кровавых

Светлокосый солдат лежит?

Ее тело своей шинелью

Укрывала я, зубы сжав,

Белорусские ветры пели

О рязанских глухих садах.

3

…Знаешь, Зинка, я против грусти,

Но сегодня она не в счет.

Где–то в яблочном захолустье

Мама, мамка твоя живет.

У меня есть друзья, любимый,

У нее ты была одна.

Пахнет в хате квашней и дымом,

За порогом бурлит весна.

И старушка в цветастом платье

У иконы свечу зажгла.

…Я не знаю, как написать ей,

Чтоб тебя она не ждала.

НАДЕЖДА ДУРОВА И ЗИЗИ

Еще в ушах свистящий ветер сечи,

Еще больна горячкой боя ты,

Но снова чуть познабливает плечи

От позабытой бальной наготы.

Любезные неискренние лица —

Где полк, где настоящие друзья?

Тоска ли, дым в твоих глазах клубится?..

Но улыбнись, кавалерист–девица:

Гусару киснуть на балу нельзя!

И вот плывешь ты в туфельках парчовых,

Как будто бы не на твоем веку

Летели села в заревах багровых

И умирали кони на скаку.

Похоже, ты анахронизмом стала —

Двенадцатый уже не моден год…

А вот сама Зизи, царица бала,

К роялю перси пышные несет.

Она пищит — жеманная кривляка,

Одни рулады, капли чувства нет!

Такая бы не только что в атаку,

Сестрою не пошла бы в лазарет.

Играет бюстом — нынче модно это —

И вызывает одобрение, света.

Ей, в декольте уставив глаз прицел,

Подвыпивший бормочет офицер:

— Есть родинка у ней, ну, просто чудо!

— Шалун, сие вы знаете откуда?

— А я скажу, коль нет ушей у стен,

Ей ныне покровительствует Н.!

— Сам Н.? Но у нее ведь с М. роман! —

…В твоих глазах — тоска ли, дым, туман?

Ты, болтовне несносной этой внемля,

Вдруг почему–то увидала вновь,

Как падает на вздыбленную землю

Порубанная первая любовь —

Она была и первой и последней…

Уйти бы в полк, не слушать эти бредни!

Но ничего не может повториться,

На поле чести вечно спят друзья…

Играет голосом и персями певица,

Собою упоенная девица,

Писклявый ротик ей заткнуть нельзя…

Как тяжко в легких туфельках парчовых!

А может, впрямь не на твоем веку

Летели села в заревах багровых

И умирали кони на скаку?

Как тяжко в легких туфельках парчовых!..

ПАМЯТИ КЛАРЫ ДАВИДЮК

В июне 1944-го была принята последняя радиограмма Смирной — радистки Кима: «Следуем программе…» Под именем Кима в немецком тылу работал советский разведчик Кузьма Гнедаш, под именем Смирной — Клара Давидюк, москвичка с Новобасманной улицы.

ПРОЛОГ 

Я в году родилась том самом,

Что и Клара.

Сто лет назад

Нас возили на санках мамы

В скромный Баумановский сад.

От вокзалов тянуло чадом,

Вдаль гудок паровозный звал,

Мы и жили почти что рядом,

Разделял нас один квартал.

В том московском районе старом

Каждый домик мне был знаком.

На Басманную часто, Клара,

Я ходила за молоком.

Ты напротив жила молочной,

Мы встречались не раз, не пять.

Если б знала я! Если б!..

Впрочем,

Что тогда я могла бы знать?..

НАЧАЛО 

Застенчивость. Тургеневские косы.

Влюбленность в книги, звезды, тишину.

Но отрочество поездом с откоса

Вдруг покатилось с грохотом в войну.

«Не уходи!» — напрасно просят дома...

Такая беззащитная на вид,

В толпе других девчонок у райкома

Тургеневская девушка стоит.

И здесь тебя я видела, наверно,

Да вот запомнить было ни к чему.

Крутился времени жестокий жернов,

Шла школьница к бессмертью своему.

На нежных скулах отсветы пожара,

Одно желанье — поскорее в бой.

Вошла к секретарю райкома Клара

И принесла шестнадцать лет с собой.

И секретарь глядит, скрывая жалость:

«Ребенок. И веснушки на носу...»

Москва. Райком. Так это начиналось,

А в белорусском кончилось лесу.

КОНЕЦ

Предсказывая близкую победу,

Уже салюты над Москвой гремят,

А здесь идут каратели по следу,

Вот-вот в ловушку попадет отряд.

Такое было много раз и ране —

Не первый день в лесу товарищ Ким.

Но он сейчас шальною пулей ранен,

Ему не встать с ранением таким.

«Всем уходить!» — приказ исполнят Кима,

И только ты не выполнишь приказ,

И будешь в первый раз неумолима,

И будешь ты такой в последний раз.

Ким все поймет, но, зажимая рану,

Еще попросит: «Клара, уходи!»

Сжав зубы, девушка с пустым наганом,

Бледнея, припадет к его груди.

Потом, уже нездешними глазами

Взглянув в его нездешнее лицо,

Пошлет в эфир: «Мы следуем программе...»

И у гранаты выдернет кольцо...

ГОЛОС КЛАРЫ

Клару Давидюк и Кузьму Гнедаша похоронили вместе — в центре белорусского города Слоним.

Никогда и никто

Разлучить нас

Друг с другом

Не сможет.

Нас война повенчала

В солдатской могиле одной.

Кто за право быть вместе

Платил в этом мире дороже?

За него заплатили мы

Самой высокой ценой.

Каждый год по весне

К нам сбегаются маки, алея,

Полыхают тюльпаны,

Пионы сгорают дотла.

…Ни о чем не жалею,

Нет, я ни о чем не жалею —

Я счастливой была,

Я счастливою, мама, была!

ЭПИЛОГ

Уже смягчили боль десятилетья,

Лишь на Басманной так же плачет мать.

Шумят за окнами чужие дети,

Фронтовики приходят помолчать.

Еще доски мемориальной нету…

И все ж, пробившись через толщу лет,

Вдруг вспыхнуло звездою имя это

И в душах яркий прочертило след.

А я бессонной вспоминаю ночью,

Что мы встречались — и не раз, не пять.

Когда бы знала я тогда!..

Но, впрочем,

Что я тогда могла о Кларе знать?

ПРОЩАНИЕ

Тихо плакали флейты,

Рыдали валторны,

Дирижеру, что Смертью зовется,

Покорны.

И хотелось вдове,

Чтоб они замолчали, —

Тот, кого провожали,

Не сдался б печали.

(Он войну начинал

В сорок первом, комбатом,

Он комдивом закончил ее

В сорок пятом.)

Он бы крикнул, коль мог:

— Выше голову, черти!

Музыканты! Не надо

Подыгрывать смерти!

Для чего мне

Рапсодии мрачные ваши?

Вы играйте, солдаты,

Походные марши!

Тихо плакали флейты,

Рыдали валторны,

Подошла очень бледная

Женщина в черном.

Все дрожали, дрожали

Припухшие губы,

Все рыдали, рыдали

Военные трубы.

И вдова на нее

Долгим взглядом взглянула:

Да, конечно же,

Эти высокие скулы!

Ах, комдив! Как хранил он

Поблекшее фото

Тонкошеей девчонки,

Связистки из роты.

Освещал ее отблеск

Недавнего боя

Или, может быть, свет,

Что зовется любовью.

Погасить этот свет

Не сумела усталость…

Фотография! Только она

И осталась.

Та, что дни отступленья

Делила с комбатом,

От комдива в победном

Ушла сорок пятом,

Потому что сказало ей

Умное сердце:

Никуда он не сможет

От прошлого деться —

О жене затоскует,

О маленьком сыне…

С той поры не видала

Комдива доныне.

И встречала восходы,

Провожала закаты

Все одна да одна —

В том война виновата…

Долго снились комдиву

Припухшие губы,

Снилась шейка,

Натертая воротом грубым,

И улыбка,

И скулы высокие эти…

Ах, комдив! Нет без горечи

Счастья на свете!..

А жена никогда

Ни о чем не спросила,

Потому что таилась в ней

Умная сила,

Потому что была

Добротою богата,

Потому что во всем

Лишь война виновата…

Чутко замерли флейты,

Застыли валторны,

И молчали, потупясь,

Две женщины в черном.

Только громко и больно

Два сердца стучали

В исступленной печали,

Во вдовьей печали…

КОНИ

1. В СОРОК ПЕРВОМ

Ночью — скорбное сиянье зарев:

«Мессеров» очередной налет…

Ну а в полдень на Цветном бульваре,

В цирке представление идет.

Клоуны, жонглеры, акробаты,

Через обруч прыгающий лев.

Школьники, ушедшие в солдаты,

Рты поразевали замерев.

И бомбежка и война забыты —

Как сияют детские глаза!

Вылетают на манеж джигиты,

Свищут шашки, падает лоза.

Ну а ночью, прямо с представленья,

Под оваций бешеный прибой

Конное ушло подразделенье

Защищать свою столицу, в бой.

2. ВНУКИ ВОЙНЫ

Когда браконьерскою пулей

Был ранен вожак табуна,

Пред ним, умиравшим, мелькнули

Пожары, разрывы — война.

Не жил он в эпохе военной,

Откуда же помнит те дни?

Наверное, в памяти генной

Записаны были они.

И ржание, схожее с плачем,

И танков ревущий косяк…

Сражался в отряде казачьем

Дед крымских мустангов — дончак.

Земля под ногами пылала,

Душила угарная мгла.

Горячая капля металла

Хозяину сердце прожгла.

Упал человек под копыта,

Застыл, как стреноженный, конь.

По яйле, снарядами взрытой,

Скакал, торжествуя, огонь.

Лизал конь хозяину щеки

И плакал, не в силах помочь.

А после, хромая, зацокал

От взрывов и выстрелов прочь…

Бои откатились на Запад,

На яйлу легла тишина.

Казалось коню, что внезапно

Галопом умчалась война.

Останьтесь безмолвными, горы,

Пусть смертью не пахнут ветра!

…Стал сильным дончак и матерым,

Свободным и злым, как бора.

Давно перетерлась подпруга,

Давно от седла он отвык,

Давно с ним бок о бок подруга —

Такой же лихой фронтовик.

Уже через рвы и траншеи

С доверчивым ржаньем летят,

Высокие вытянув шеи,

Ватаги смешных жеребят.

…И разве же кто–нибудь в силе

Прогресса застопорить шаг?

Всех выпусков автомобили

К Ай—Петри, пыхтя, спешат.

Туда, где бушуют травы,

Где, счастливы и вольны,

Плывут под луной величаво

Бесхозные внуки войны.

«Бесхозны, бесхозны, бесхозны» —

Как смертный звучит приговор,

И щупает яйлу грозно

Прожектора мертвый взор.

Коней ослепляют фары,

Гром выстрела, эхо скал.

Вожак, иноходец старый,

Споткнулся, качнулся, упал.

Пред ним, умиравшим, мелькнули

Пожары, разрывы, война.

А в ялтинский спящий улей

Спокойно вплыла луна…

ДЕТИ ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА

Мы были дети 1812 года.

М. Муравьев-Апостол

ТРИНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ [1]

Зловещая серость рассвета…

С героев Бородина

Срывают и жгут эполеты,

Бросают в огонь ордена!

И смотрит Волконский устало

На знамя родного полка —

Он стал в двадцать пять генералом,

Он все потерял к сорока…

Бессильная ярость рассвета.

С героев Бородина

Срывают и жгут эполеты,

Швыряют в костер ордена!

И даже воинственный пристав

Отводит от виселиц взгляд.

В России казнят декабристов,

Свободу и Совесть казнят!

Ах, царь милосердие дарит:

Меняет на каторгу смерть…

Восславьте же все государя

И будьте разумнее впредь!

Но тем, Пятерым, нет пощады!

На фоне зари — эшафот…

«Ну что ж! Нас жалеть не надо:

Знал каждый, на что он идет».

Палач проверяет петли,

Стучит барабан, и вот

Уходит в бессмертие Пестель,

Каховского час настает…

Рассвет петербургский тлеет,

Гроза громыхает вдали…

О боже! Сорвался Рылеев —

Надежной петли не нашли!

О боже! Собрав все силы,

Насмешливо он хрипит:

«Повесить и то в России

Не могут как следует!

Стыд!..»

СЕРГЕЙ МУРАВЬЕВ-АПОСТОЛ

Дитя двенадцатого года:

В шестнадцать лет — Бородино!

Хмель заграничного похода,

Освобождения вино.

«За храбрость» — золотая шпага,

Чин капитана, ордена.

Была дворянская отвага

В нем с юностью обручена.

Прошел с боями до Парижа

Еще безусый ветеран.

Я победителем вас вижу,

Мой капитан, мой капитан!

О, как мечталось вам, как пелось,

Как поклонялась вам страна!

…Но есть еще другая смелость,

Она не каждому дана.

Не каждому, кто носит шпагу

И кто имеет ордена, —

Была военная отвага

С гражданской в нем обручена:

С царями воевать не просто!

(К тому же вряд ли будет толк…)

Гвардеец Муравьев-Апостол

На плац мятежный вывел полк!

«Не для того мы шли под ядра

И кровь несла Березина,

Чтоб рабства и холопства ядом

Была отравлена страна!

Зачем дошли мы до Парижа,

Зачем разбили вражий стан?..»

Вновь победителем вас вижу,

Мой капитан, мой капитан!

Гремит полков российских поступь,

И впереди гвардейских рот

Восходит Муравьев-Апостол…

На эшафот!

«НЕУДАЧНИКИ»

…Вернули тех, кто в двадцать пятом

В Санкт—Петербурге, в декабре,

На площади перед сенатом

Войска построили в каре.

Теперь их горсточка осталась:

Сибирь и годы — тридцать лет!

Но молодой бывает старость,

Закат пылает как рассвет.

Непримиримы, непреклонны,

Прямые спины, ясный взгляд.

Как на крамольные иконы,

На старцев юноши глядят.

Нет, их не сшибли с ног метели,

Они не сбились в темноте.

Но почему так одряхлели

Их сверстники — другие, те,

Что тоже вышли в двадцать пятом

На площадь в злой декабрьский день,

Но после… Ужас каземата,

Громадной виселицы тень,

Бред следствия, кошмар допроса,

Надежды тоненькая нить.

Они сломились…

Все непросто,

И не потомкам их винить…

Ошибки юности забыты,

Пошли награды и чины.

Они сановники, элита,

Они в монарха влюблены!

Все больше ленточек в петлицах,

Не жизнь — блистательный парад!

Но отчего такие лица:

Увядший рот, погасший взгляд?

Ах, что с «удачниками» сталось?

Ответа нет, ответа нет…

А рядом молодая старость,

Закат, похожий на рассвет.

ЯЛУТОРОВСК

Эвакуации тоскливый ад —

В Сибирь я вместо армии попала.

Ялуторовский райвоенкомат —

В тот городок я топала по шпалам.

Брела пешком из доброго села,

Что нас, детей и женщин, приютило.

Метель осатанелая мела,

И ветер хвастал ураганной силой.

Шла двадцать верст туда

И двадцать верст назад —

Ведь все составы пролетали мимо.

Брала я штурмом тот военкомат —

Пусть неумело, но неумолимо.

Я знала — буду на передовой,

Хоть мне твердили:

— Подрасти сначала! —

И военком седою головой

Покачивал:

— Как банный лист пристала!

И ничего не знала я тогда

О городишке этом неказистом.

Ялуторовск — таежная звезда,

Опальная столица декабристов!..

Я видела один военкомат —

Свой «дот», что взять упорным штурмом надо.

И не заметила фруктовый сад —

Веселый сад с тайгою хмурой рядом.

Как так? Мороз в Ялуторовске крут

И лето долго держится едва ли,

А все–таки здесь яблони цветут —

Те яблони, что ссыльные сажали!..

Я снова здесь, пройдя сквозь строй годов,

И некуда от странной мысли деться:

Должно быть, в сердцевинах тех стволов

Стучат сердца, стучит России сердце.

Оно, конечно, билось и тогда

(Хотя его и слыхом не слыхала),

Когда мои пылали города,

А я считала валенками шпалы.

Кто вел меня тогда в военкомат,

Чья пела кровь и чьи взывали гены?

Прапрадеды в земле Сибири спят,

Пред ними преклоняю я колена.

ЭПИЛОГ

Предутренний, серебристый,

Прозрачный мой Ленинград!

На площади Декабристов

Еще фонари горят.

А ветер с Невы неистов,

Проносится вихрем он

По площади Декабристов,

По улицам их имен…

АДЖИМУШКАЙ

СВЕТЛЯЧКИ

Вначале, случалось, пели,

Шалили, во тьме мелькая,

Вы, звездочки подземелий,

Гавроши Аджимушкая,

Вы, красные дьяволята,

Вы, боль и надежда старших…

И верили дети свято,

Что скоро вернутся наши.

— В каком же ты классе?

— В пятом.

Мне скоро уже двенадцать! —

…При этих мальцах солдату

Отчаянью можно ль сдаться?

Да, стали вы светлячками

Подземного гарнизона.

…Мрак. Жажда. Холодный камень.

Обвалы. Проклятья. Стоны.

И меньше живых, чем мертвых,

Осталось уже в забоях…

«Эх, если б в районе порта

Послышался грохот боя!

Мы наших сумели б встретить,

Ударили б в спину фрицам!»

Об этом мечтали дети,

Еще о глотке водицы,

О черном кусочке хлеба,

О синем кусочке неба.

Спасти их мы не успели…

Но слушайте сами, сами:

Наполнены подземелья

Их слабыми голосами.

Мелькают они по штольням

Чуть видными светлячками.

И кажется, что от боли

Бесстрастные плачут камни…

«КИПИТ НАШ РАЗУМ ВОЗМУЩЕННЫЙ…»

Что разум? Здесь любой бессилен разум…

Жил, как всегда, подземный гарнизон.

И вдруг тревога, крики: «Газы, газы!»

И первый вопль, и последний стон.

Еще такого не было на свете —

Забыть, забыть бы сердцу поскорей,

Как задыхались маленькие дети,

За мертвых уцепившись матерей…

Но не слабела яростная вера

И разум возмущенный закипал —

Уже хрипя, четыре офицера,

Обнявшись, пели «Интернационал».

Полз газ. И раненые сбились тесно,

И сестры не могли спасти им жизнь.

Но повторял радист открытым текстом:

— Всем! Всем!

Аджимушкайцы не сдались!

КАМЕННОЕ НЕБО

Землянин этот был рожден для неба,

В курносом мальчике Икара кровь текла.

Страсть к высоте — неизлечимый недуг,

Два дерзких, к солнцу рвущихся крыла.

Аэроклуб. Вторая мировая.

Под Керчью сбили — прыгал, как в бреду.

Потом в подземный ад Аджимушкая

Ушел, отстреливаясь на ходу.

И потянулась то ли быль, то ль небыль,

Шли дни, а может, и столетья шли.

Над ним сомкнулось каменное небо,

Икар стал вечным узником земли.

Но в смертный час, в последнюю минуту,

Он так свои худые руки сжал,

Так вывернул, уверенно и круто,

Как будто в них и вправду был штурвал…

ФЛАГ

…И когда остались единицы

(Пусть уже скорее душ, чем тел),

Сладкий женский голос хитрой птицей

Вдруг над катакомбами взлетел:

— Русские! Мы вашу храбрость ценим,

Вы Отчизны верные сыны,

Но к чему теперь сопротивление?

Все равно яге вы обречены.

Лишней крови проливать не нужно,

Сдайтесь, сделайте разумный шаг.

В знак, что вами сложено оружье,

Выставить должны вы белый флаг. —

Обещало пение сирены

Людям жизнь, залитый солнцем мир….

Почему нащупывает вены

На худых запястьях командир?

Почему вокруг он взглядом шарит,

Странным взглядом воспаленных глаз?

— Отыщите в лазарете марлю,

Слушайте последний мой приказ! —

Тихо–тихо в катакомбах стало,

В ожиданье тоже замер враг…

И пополз он к небу, алый–алый,

Свежей кровью обагренный стяг.

ЭЛЬТИГЕНСКИЙ ДЕСАНТ

Задрав свои техасы до колен,

На кромке пляжа девочки хохочут.

Но вижу я курортной этой ночью

Здесь «Огненную землю» — Эльтиген.

И снова слышу: «На прорыв, к Керчи!»

…А как же с теми, кто не может — ранен?..

(Пришел за ними тендер из Тамани,

Но был потоплен в дьявольской ночи.)

И значит, все: закон войны суров…

Десант прорваться должен к Митридату!

…Из компасов погибших катеров

Сливает спирт девчушка из санбата,

Хоть раненым теперь он ни к чему,

Хоть в этот час им ничего не надо.

В плену бинтов, в земляночную тьму

Они глядят настороженным взглядом:

Как это будет — стук сапог и «хальт!»?..

(Пробились ли ребята к Митридату?)

И, как всегда, спокойна и тиха,

Берет сестра последнюю гранату…

ШТУРМ МИТРИДАТА

О горе Митридата слагали легенды и оды —

Усыпальницы, храмы, дворцы, хороводы владык…

Я рассеянно слушаю бойкого экскурсовода,

А в ушах у меня нарастающий яростный крик.

Это грозной «полундрой»

Матросов на штурм Митридата

Молодой политрук поднимает опять и опять,

Это с хриплым «ура!»

К ним бегут на подмогу солдаты.

Лишь молчат катакомбы —

Не могут погибшие встать.

Не дождались они…

Только мрак да тяжелые своды,

Только в каждом углу притаилась угрюмо война…

Я рассеянно слушаю бойкого экскурсовода,

А в ушах у меня тех святых катакомб тишина.

НА ПЛЯЖЕ

Подтянутый, смуглый, в шрамах,

В глазах затаенный смех,

Держался на редкость прямо,

Казался моложе всех.

Казался юнее юных,

Хоть стали белеть виски.

…Норд–ост завихрял буруны,

Норд–ост разметал пески.

Смотрел человек на скалы,

И смех уходил из глаз —

Одна я, быть может, знала,

Что он далеко сейчас.

На пляже, где для печали,

Казалось бы, места нет,

Не волны его качали,

А память сгоревших лет.

В кипящие волны эти

Он тело свое бросал

Так, словно свежел не ветер —

Крепчал пулеметный шквал.

Как будто навстречу трассам,

С десантниками, впервой

Он прыгал опять с баркаса

С винтовкой над головой…

МИР ПОД ОЛИВАМИ

Здесь в скалы вцепились оливы,

Здесь залпы прибоя гремят…

— Вы живы, ребята?

— Мы живы,

Прости нас за это, комбат!

Вот здесь, под оливой, когда–то

Упал ты у самой волны…

— Себя не вините, солдаты:

Не всем возвращаться с войны…

Оно, вероятно, и так–то,

Но только опять и опять

Вдруг сердце сбивается с такта,

И долго его не унять,

Когда про десантные ночи

Напомнит ревущий бора.

Забудешь ли, если и хочешь,

Как тонут, горя, катера?

Еще и сегодня патроны

Выносит порою прибой…

Прости, что тебя, батальонный,

Прикрыть не сумели собой!

…Да, мир под оливами ныне,

Играет дельфиний народ,

С динамиком в синей пустыне

Прогулочный катер плывет,

Рыбачие сушатся сети,

У солнца сияющий взгляд…

Здесь целое тридцатилетье

Лишь залпы прибоя гремят!

ИЗ СИЦИЛИЙСКОЙ ТЕТРАДИ

ТЕРРОМОТО — ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ

Я это слово грозное вчера

В «Паэзе сера» встретила впервые —

Я, женщина, которую «сестра»

Звала Россия в годы фронтовые.

Я дочь войны, я крови не боюсь —

Веками кровью умывалась Русь.

Сицилия! Тревожные костры

И беженцев измученные лица.

Стон раненых… И сердце медсестры

Во мне больнее начинает биться.

Стон раненых. Он всем понятен сразу,

Все стонут на едином языке —

В горах Сицилии, в горах Кавказа,

С винтовкой иль мотыгою в руке.

Сицилия! Прекрасен и суров

Твой лик, преображенный терромото.

А в небе — шпаги двух прожекторов,

А на земле — карабинеров роты.

Как на войне… И нет лимонных рощ,

И гаснет южное великолепье.

И кажется, что наш, расейский дождь,

По кактусам и мандаринам лепит…

* * *

Опять приснилось мне Кастельветрано…

Пишу, читаю ли, сижу ль в кино,

Болит во мне Сицилия, как рана,

Которой затянуться не дано.

Ознобными туманами повиты,

Сединами снегов убелены,

Руины скорбной Оанта—Маргериты,

Дымясь, мои заполонили сны.

И снова пальм полузамерзших гривы

На леденящем мечутся ветру.

Оборваны последние оливы —

Что будут есть детишки поутру?..

Вот Санта-Нинфа. Под открытым небом

Здесь городок отчаянья возник.

И вдруг сюда, с палатками и хлебом,

Ворвался наш, советский грузовик.

За ним другой. Через минуту третий.

Влетели, как архангелы, трубя.

Кричали женщины, плясали дети,

Меня за полы шубы теребя.

«Твой самолет к нам прилетел в Палермо!»

Твердили люди, слезы не тая.

А я? Я тоже плакала, наверно…

О Русия, о Русия моя!

Палатки расправляли торопливо

Над лагерем упругие крыла.

Делили хлеб. И я была счастлива,

Как никогда, быть может, не была…

* * *

Что же это за наважденье:

Мало памяти фронта мне?

Терромото — землетрясение

Вижу каждую ночь во сне.

Снова горы, тумана вата,

Визг резины да ветра свист.

За баранкою вы — сенатор,

Сын Сицилии, коммунист.

«Коммунисты, на терромото!» —

Этот лозунг гремел везде.

…Нереальное было что–то

В краткой встрече, в ночной езде.

Будто вновь сквозь тумана вату

По дорожке по фронтовой

Я на «виллисе» мчусь с комбатом

К раскаленной передовой…

ИЗ СЕВЕРНОЙ ТЕТРАДИ

В ТУНДРЕ

Ни кустика, ни селенья,

Снега, лишь одни снега.

Пастух да его олени —

Подпиленные рога.

Смирны, как любое стадо:

Под палкой не первый год.

И много ли стаду надо?

Потуже набить живот.

Век тундру долбят копытцем

И учат тому телят…

Свободные дикие птицы

Над ними летят, летят.

Куда перелетных тянет

Из тихих обжитых мест?

На северное сиянье?

А может, на Южный Крест?..

Забывшие вкус свободы,

Покорные, как рабы,

Пасутся олени годы,

Не зная иной судьбы.

Возможно, оно и лучше

О воле забыть навек?

Спокойней. Хранит их чукча —

Могущественный человек.

Он к ним не подпустит волка,

Им ягель всегда найдет.

А много ль в свободе толка?

Важнее набить живот.

Ни кустика, ни селенья.

Сменяет пургу пурга.

Пастух да его олени —

Подпиленные рога.

И вдруг не понять откуда,

И вдруг неизвестно как

Возникло из снега чудо —

Красавец, дикарь, чужак.

Дремучих рогов корону

Откинув легко назад,

Стоял он, застыв с разгону.

В собратьев нацелив взгляд.

Свободный, седой и гордый,

В упор он смотрел на них.

Жевать перестали морды,

Стук жадных копыт затих.

И что–то в глазах мелькнуло

У замерших оленух,

И, как под ружейным дулом,

Бледнел и бледнел пастух.

Он понял: олени, годы

Прожившие как рабы,

Почуяли дух свободы,

Дыханье иной судьбы…

Высокую выгнув шею,

Откинув назад рога,

Приблизился к ним пришелец

На два или три шага.

Сжал крепче винтовку чукча

И крикнул: «Назад иди!»

Но вырвался рев могучий

Из мужественной груди.

Трубил он о счастье трудном —

О жизни без пастуха,

О том, как прекрасна тундра,

Хоть нет в ней порою мха.

О птицах, которых тянет

Из тихих обжитых мест

На северное сиянье,

На призрачный Южный Крест.

Потом, повернувшись круто,

Рванулся чужак вперед.

Олени за ним. Минута,

И стадо совсем уйдет.

Уйдет навсегда, на волю…

Пастух повторил: «Назад!»

И, сморщившись, как от боли,

К плечу приложил приклад…

Споткнувшись и удивленно

Пытаясь поднять рога,

Чужак с еле слышным стоном

Пошел было на врага.

Но, медленно оседая,

На снег повалился он.

Впервой голова седая

Врагу отдала поклон.

Не в рыцарском поединке,

Не в битве он рухнул ниц…

А маленький чукча льдинки

С белесых снимал ресниц.

И думал: «Однако, плохо.

Пастух я, а не палач…»

Голодной лисицы хохот,

Срывающийся на плач.

Сползает на тундру туча.

А где–то светло, тепло…

Завьюжило. Душу чукчи

Сугробами замело…

Назад возвратилось стадо

И снова жует, жует.

И снова олешкам надо

Одно лишь — набить живот…

Ни кустика, ни селенья,

Снега, лишь одни снега.

Пастух да его олени —

Подпиленные рога.

В ТАЙГЕ

Кто видал енисейские дали,

Тот о них не забудет нигде…

А деревья вокруг умирали,

Умирали по пояс в воде.

Почернели, листва облетела.

Запах тлена и мертвый плеск…

Кто–то трезвый, могучий, смелый

Порешил затопить здесь лес.

И боролись за жизнь великаны,

Хоть была неизбежной смерть.

Было больно, и страшно, и странно

На агонию эту смотреть.

Было больно. И все–таки взгляда

Я от них не могла отвести,

Мне твердили: «Так нужно, так надо.

Жаль, но нету другого пути.

Что поделаешь? Жизнь жестока,

И погибнуть деревья должны,

Чтоб кровинки веселого тока

Побежали по венам страны.

Чтоб заводы в тайге загудели,

Чтоб в глуши прозревали дома».

Я кивала: «Да, да, в самом деле,

Это я понимаю сама».

…А деревья вокруг умирали,

Умирали по пояс в воде.

И забудешь о них едва ли —

Никогда, ни за что, нигде…

* * *

Сидели у костра, гудели кедры.

Метались то ли искры, то ли снег.

И был со мною рядом злой и щедрый,

Простой и очень сложный человек.

В который раз я всматривалась снова

В глаза с прищуром, в резкие черты.

Да, было что–то в нем от Пугачева,

От разинской тревожной широты.

Такой, пожалуй, может за борт бросить,

А может бросить все к твоим ногам…

Не зря мне часто снится эта проседь,

И хриплый голос, и над бровью шрам.

Плывут, качаясь, разинские струги —

Что ж, сон как сон: немного смысла в нем…

Но в том беда, что потайные струны

Порой заноют в сердце ясным днем.

И загудят в ответ с угрозой кедры,

Взметнутся то ли искры, то ли снег.

Сквозь время улыбнется зло и щедро

Простой и очень сложный человек.

МОЙ ОТЕЦ

Нет, мой отец погиб не на войне —

Был слишком стар он, чтобы стать солдатом.

В эвакуации, в сибирской стороне,

Преподавал он физику ребятам.

Он жил как все. Как все, недоедал.

Как все, вздыхал над невеселой сводкой.

Как все, порою горе заливал

На пайку хлеба выменянной водкой.

Ждал вести с фронта — писем от меня,

А почтальоны проходили мимо…

И вдалеке от дыма и огня

Был обожжен войной неизлечимо.

Вообще–то слыл он крепким стариком —

Подтянутым, живым, молодцеватым.

И говорят, что от жены тайком

Все обивал порог военкомата.

В Сибири он легко переносил

Тяжелый быт, недосыпанье, голод.

Но было для него превыше сил

Смиряться с тем, что вновь мы сдали город.

Чернел. А в сердце ниточка рвалась —

Одна из тех, что связывают с жизнью.

(Мы до конца лишь в испытанья час

Осознаем свою любовь к Отчизне.)

За нитью — нить. К разрыву сердце шло.

(Теперь инфарктом называют это…)

В сибирское таежное село

Вползло военное второе лето.

Старались сводки скрыть от старика,

Старались — только удавалось редко.

Информбюро тревожная строка

В больное сердце ударяла метко.

Он задыхался в дыме и огне,

Хоть жил в Сибири — в самом центре тыла.

Нет, мой отец погиб не на войне,

И все–таки война его убила…

Ах, если бы он ведать мог тогда

В глухом селе, в час отступленья горький,

Что дочь в чужие будет города

Врываться на броне тридцатьчетверки!

* * *

Патефон сменяла на пимы —

Ноги в них болтаются как спички.

…Обжигает стужа той зимы,

Той — невыносимой для москвички.

Я бегу вприпрыжку через лес,

Я почти что счастлива сегодня:

Мальчик из спецшколы ВВС

Пригласил на вечер новогодний!

Навести бы надо марафет,

Только это трудновато ныне —

Никаких нарядов, ясно, нет,

Никакой косметики в помине.

Нету краски для бровей? Пустяк!

Можно развести водою сажу.

Пудры нету? Обойдусь и так!

Порошком зубным свой нос намажу.

…Вот уже мелодии река

Повела, качнула, завертела.

Мальчугана в кителе рука

Мне легла на кофточку несмело.

Я кружусь, беспечна и светла,

Вальс уносит от войны куда–то.

Я молчу, что наконец пришла

Мне повестка из военкомата…

«КОМАРИК»

Памяти космонавта Владимира Комарова

Это после он будет оплакан страной

И планета им станет гордиться.

А покуда спецшколу проклятой войной

Под Тюмень занесло из столицы.

Лишь потом это имя в анналы войдет,

Больно каждого в сердце ударит.

А пока Комарова спецшкольников взвод

Величает «Володька–комарик».

Комсомольский билет, да четырнадцать лет,

Да пожар, полыхающий в мире.

У спецов горячее желания нет,

Чем на фронт драпануть из Сибири.

Малолетство они почитали бедой,

Ратным подвигом бредили дети.

И откуда им знать, что падучей звездой

Их «комарик» умчится в бессмертье?

Это будет потом — звездный час, звездный свет,

После — весть, леденящая душу…

А пока только тыл, да четырнадцать лет,

Да мороз, обжигающий уши.

У пилотки бы надо края отогнуть,

Подпоясать шинелишку туго.

Но задумался мальчик. Быть может, свой путь

Видит он сквозь сибирскую вьюгу…

В ШУШЕНСКОМ

* * *

И вижу я внутренним взором

Церковную узкую дверь.

Мне жаль этой церкви, которой

Нет в Шушенском больше теперь.

Двух ссыльных в той церкви венчали —

Давно это было, давно.

Царапались мыши, стучали

Кедровые лапы в окно.

И вижу я внутренним зреньем,

Как пристально, из–под очков,

В потрепанной рясе священник

Взирает на еретиков —

Веселых, не верящих в бога,

Бунтующих против царя…

Так пусто, темно и убого,

Так холодно у алтаря.

Мигают оплывшие свечи,

Свисает с иконы паук.

Мерцание медных колечек,

Застенчивость девичьих рук…

Я много бродила по свету,

Все, может быть, только затем,

Чтоб встретить на Севере эту

Песнь песен, поэму поэм.

И все–таки встречи не будет —

Ту церковь снесли, говорят…

Чего не придумают люди —

Не ведают, знать, что творят…

За лесом туманятся горы,

Синеет Саянский хребет.

Вхожу я в ту церковь, которой

В сегодняшнем Шушенском нет.

* * *

А такое и вправду было,

Хоть и верится мне с трудом:

Кто–то начал со страшной силой

Украшать этот бедный дом.

«Что, мол, нам экскурсанты скажут?

Все должно быть на высоте!»

И повесили люстру даже

Расторопные люди те.

И портьеры (что подороже!)

Стали здесь «создавать уют»,

И слоны из пластмассы — боже! —

Протоптали дорожку тут.

И центральное отопленье

Провели за рекордный срок —

Как, простите, товарищ Ленин

В ссылке жить без комфорта мог?..

Штукатурили в доме бревна,

У крыльца развели цветник…

И тогда, оскорбившись кровно,

Правда свой отвернула лик.

Стало в доме фальшивым что–то,

Сразу свой потеряло вес…

Годы шли, как на приступ роты, —

Соскребали мы позолоту,

Бутафорский снимали блеск.

Нынче в доме, где ссыльный Ленин

Прожил несколько долгих лет,

Нет центрального отопленья

И сверкающей люстры нет.

Пахнут бревна смолою снова,

Никаких нет на окнах штор.

…Запах времени! Дух былого!

Как волнует он до сих пор…

Нас изба привечает скромно,

Ветры времени в ней сквозят.

Так мала она! Так огромна —

Даже в сердце вместить нельзя.

* * *

Я навек поняла отныне,

Стало в Шушенском ясно мне:

Людям надобно со святыней

Оставаться наедине.

Помолчать, грохот сердца слыша,

Не умом, а душой понять:

Здесь он жил, вот под этой крышей,

Эта койка — его кровать.

Здесь невесте писал про Шушу,

Здесь морщинки легли у рта…

Я хочу тишину послушать,

А при людях она не та.

И когда все уйдут отсюда,

И затихнет людской прибой,

Я немного одна побуду —

Я побуду, Ильич, с тобой…