Нет доказательства того, чтобы Брейд был когда-либо жесток к своей жене; но жизнь на пустой ферме была, может быть, сама по себе достаточно сурова. Надо было работать — работы было достаточно для обоих. У каждого были свои обязанности; каждый, при случае, напоминал другому забытое им дело.
— Брейд, ты забыл починить крышу у трубы.
— Мей, я сказал тебе запереть курицу, она хочет сесть на яйца.
— Брейд, мне нужно еще дров для печки.
— Где молочное ведро, Мей?
У них не было детей; они были почти всегда одни, и бывали дни, что они не обменивались между собой ни словом, разве только при выполнении тяжелых домашних обязанностей. Зимой они вставали в шесть часов, а летом еще раньше. Мей приготовляла еду, Брейд работал вне дома. Когда темнело, наступал для них отдых, они читали вечернюю газету, которую Брейд привозил с почты, а затем, отупелые, шли спать. Хотя они и спали в одной постели, но это не имело никакого значения: они были так чужды друг другу, как если бы жили на расстоянии тысячи верст.
Мей девочкой любила играть на пианино своей матери, и иногда она пыталась уговорить Брейда купить ей инструмент; но, по натуре, он был чужд роскоши; он всегда грубо отклонял ее жалостные просьбы и, оправдываясь, называл их, несвоевременными. Он говорил, что деньги нужны на уплату налогов, что им нужно купить еще корову; что сенокос неважен, и придется прикупать сена на зиму. Мей покорно подчинялась холодному отказу. Иногда ей смутно казалось, что еслиб она могла изредка играть на пианино, она легко примирилась бы с меньшим количеством коров. Но ей было также трудно высказаться, как и ему, и она не находила достаточно ярких слов для выражения своих чувств. При том Брейд постоянно намеревался когда-нибудь купить пианино. Дело это просто откладывалось, откладывалось с года на год, на долгие годы — пока Мей не умерла.
Не было основания предполагать, что любовь Брейда к ней могла быть чем-нибудь другим, чем долголетней привычкой. Их ежедневное обращение было достаточно грубое и лишенное всякой нежности. Во время грустной церемонии погребения, от начала до конца, он сохранял невозмутимое спокойствие. Но когда, немного позже, смерть дяди дала ему возможность сделать покупку, он купил пианино и поставил его в свой одинокий дом. Это был его памятник ей. Сам он ничего в его устройстве не понимал; но его грубые пальцы любили прикасаться к клавишам и пробуждать мягкие звуки. Продавец, у которого он его купил, сыграл ему на нем.
Брейд заметил только: — «звучит красиво. Я его возьму».
Всем, кто удивлялся странной покупке, он давал только одно и то же объяснение: — «Мей всегда желала этого», — говорил он. — «Это всегда было ее желание иметь пианино».
Вернувшись в этот день в кухню, он приготовил себе ужин; сделал яичницу, сварил картофель, молоко, спек лепешки. Поев, он пошел в курятник и, так как было совершенно темно, и птицы уселись на ночь, он взвел курок старого ружья, запер и загородил дверь. Его трудовой день был окончен, предстояло единственное удовольствие его жизни. Он запрет лошадь в кабриолет и поехал тихонько на гору, в село Фратернине, в лавку Билля Бисселя.
Там было уже много народа. Одни столпились вокруг холодной печки, другие облокотились на длинный прилавок. Молодой Еверед, живущий за болотами, рассказывал Джими Саладину о Форелях, пойманных им в этот день в ручье за лугом. Билль Бельтер и Зеке Питкин, люди сомнительные, сидели, прижавшись друг к другу на скамье у печки и тихо беседовали. Ле Мотлей и Билль Биссель, оба зажиточные, держались в стороне. Когда Брейд вошел, они спросили его мнение о повышении налогов для исправления дорог в Фратернише. Он усмотрел ч этом новое уважение к своей особе, как к денежному человеку, и это польстило его. В то время, как они разговаривали, вошел в лавку через главную дверь никому неизвестный человек, купил полдюжины дешевых сигар у Энди Луатене и уселся рядом с Виллем Бельтерем. При его появлении говор умолк. Все следили за ним молча, ожидая, что он заговорит.
Этот человек имел вид горожанина; но одежда его была поношена, и наружность его не располагала в его пользу. Джим Саладин, имевший склонность к размышлению, более пытливо отнесся к новому пришельцу; он заметил, что хотя человек этот физически и казался сильным, но некоторая бледность указывала на то, что он давно но пользовался воздухом.
Брейд сделал несколько незначительных покупок. Ему нужен был еще мешок корма, но запас Билля был истощен, а посланный за товаром в город еще не возвращался, так что Брейду пришлось ехать через мост в другую лавку.
— Я вернусь обратно и возьму газету, — уезжая сказал он Бисселю.
Не успел он уехать, как все заговорили о нем. Все знали о полученном наследстве, но сумма была главной темой догадок.
— Вчера я слышал в городе, что один угловой дом его дяди приносил более тридцати тысяч, — объявил Зеке Питкин.
Ге Хенд, только что вошедший, спросил:
— Кто?
— Брейд Миллер!
— Бьюсь о заклад, что он наследовал не менее ста тысяч, — уверял Ге. Он был всегда большим фантазером.
— Нотариус мне сам говорил, что эта сумма была гораздо больше, — клялся Джо Рас. Он лгал только для того, чтобы насладиться впечатлением, производимым его вымыслами. Но незнакомец, сидящий рядом с Бельтером, не знал ни Джо Рас, ни Ге Хенд. Он наклонился вперед, дым его сигары застилал его глаза. Даже Джим Саладин не мог видеть их выражения.
— Брейд кое-что имеет и сам по себе, — заявил Бельтер.
— Он во всю свою жизнь не истратил ни цента, кроме как на это пианино, — подтвердил Ге.
Джим Саладин решил вставить слово:
— Как странно, что вы никогда не замечали этого за Брейдом до нынешнего лета.
— Я всегда говорил, что он был скряга, — настаивал Ге.
— Вы никогда мне этого не говорили, — возразил Джим с легкой усмешкой, и Ге замолчал.
Но никто не мог заставить молчать сплетника Билля Бельтера.
— Он даже не держит их в банке, — объявил Билль. — Он…
Разговор на этом оборвался по случаю возвращения Брейда. Когда он вошел через главную дверь, внеся с собой то преступное молчание, которое обычно воцаряется в подобных случаях, незнакомец заметил тишину, поднял глаза, увидел Брейда и снова опустил голову. Затем украдкою наблюдал за Брейдом, а через несколько минут поднялся и, подойдя к Анди Витлее, сидящему за сигарным прилавком, осведомился, нельзя-ли достать где-нибудь поденной работы. Они обсуждали этот вопрос вполголоса. Когда незнакомец вышел, Саладин спросил Анди:
— Кто это?!
— Бродяга, я думаю. — ответил Анди. — Он хотел узнать, нет-ли работы. Но он не очень нуждается в ней. Он распрашивал у меня дорогу в город.
— Он, вероятно, сидел где-нибудь в тюрьме, — сказал Саладин.
— В городе есть тюрьма, — сухо заметил Анди. — Если он так томится по ней…
— Что он, пешком?
— Теперь чудная луна, — заявил Анди. — Он расчитывает добраться сегодня ночью.
Они заметили, что Брейд собирается уезжать, и Саладин крикнул ему:
— Спокойной ночи, Брейд!
Брейд ответил ему и вышел через боковую дверь, где была привязана его лошадь. Проехав мост, он остановился у другой лавки, чтоб взять мешок с кормом и, повернув лошадь по направлению дома, предоставил ей идти по собственному усмотрению. Ночь была теплая и тихая; луна почти полная освещала всю дорогу. Брейд отдыхал на своем сидении, мысли его бегали; приятные мысли кроткого и доброго человека.
Такие люди бывают при случае строго справедливыми и страшными.
Вернувшись домой, Брейд распрег лошадь и увел ее в стойло. Он оставил дверь конюшни на половину открытой, вошел в дом через хлев и зажег лампу в кухне. Огонь в плите погас. Он приготовил растопку и дрова на утро, наполнил водою чайник и бак на плите. Затем он унес лампу в столовую и уселся читать газету, привезенную им из лавки.
Две или три кошки, у него их было дюжина, если не больше, встрепенулись при его появлении и напомнили ему своим тихим мяуканьем, что они не были накормлены. Он тотчас же отозвался и даже извинился.
— Бедные мои кошечки. Я забыл о вас. Да, да, старый Брейд забыл кошечек. Хорошо теперь? Ну, так, так!..
Бесмысленное, ласковое бормотание одинокого человека. Он налил молоко в их лоханочки у печки, и они радостно принялись лакать.
Он вернулся к своей газете и читал ее медленно, слово за словом, от начата до конца, с добросовестной внимательностью.
Когда газета была окончена, нечего было больше делать. С лампой в руке он еще раз пошел в гостинную и, стоя в дверях, любовно посмотрел на пианино, стоящее во всей своей красе; затем медленно вернулся обратно. Его спальня была за столовой. Он разделся не торопясь, потушил свет и лег в постель. Луна смотрела ему прямо в окно. Из леса до него доносился по временам свист ветра. Где-то далеко лаяла собака. Ночь была полна разнообразными звуками. Они убаюкивали его, и он скоро заснул. Во сне он был всегда, смотря по тому, с каким чувством вы смотрели на него, или комичным, или трагичным; лежа на спине, с открытым ртом, с обнаженной тонкою шеей, он спал шумно и комично; но он был абсолютно один.
Однако, что-то потревожило его сон. Он задыхался, его душило, он открыл глаза, и дыхание его снова стало нормальным. В доме, казалось, все тихо, но ему смутно все-таки послышался шум. Его собственный храп будил его не раз. Он подумал, что и на этот раз он проснулся от той же причины, но это его не вполне успокоило; он вспомнил лисицу и ему захотелось узнать, не выстрелило-ли ружье, хотя куры его были спокойны. В конце концов он встал с постели, безобразно высокий, безобразно худой, в ночной рубашке, развевающейся на голых ногах, не зажигая лампы, не спеша, направился в столовую.
Вошел — и сразу искры посыпались у него из глаз, все цвета вселенной заиграли перед ним. Он не ощущал никакой боли; через несколько мгновений все померкло — искры погасли, отдать себе отчет в том, что произошло — он не мог. Ему казалось, что он очнулся от довольно приятных сновидений, с болью в голове и тут же почувствовал, что он связан. Когда он стал приходить в себя, он увидел, что он привязан к железной койке, которая стояла в углу столовой и долгое время служила постелью. Комната была освещена только луной. Обдумывая свое положение, он убедился в том, что