Признаюсь, я возмутился, запротестовал.
— Ну, полно, — возразил он. — Из праха взятый в прах и обратится; арендатор знал это, когда покупал их; кроме того, у него их не одна, а целых пятнадцать.
Представьте! Он успел пересчитать стадо.
— Неужели вы действительно?
— Всенепременно. Самого огромрого быка мы заставим исчезнуть, как мыльный пузырь… Никому и в голову не придет, куда девался бык, раз никто не увидит, как это случилось… Стало быть эксперимент вполне безопасен. — Что? Если явится нечаянный свидетель, например, — сам арендатор… Что ж, нам стоит только посыпать и его порошком, чтобы избавиться от него навсегда, и… этого доброго человека избавить от всех земных горестей.
Сухонький человечек кинул это добавление с мягкой аристократической невозмутимостью, как будто ему все было дозволено. Я же, как истинный сын народа, воспитанный в страхе и гнете закона, напротив, чуть не задохся при одной мысли…
— Увы! — вздохнул он, — будь у нас под рукой хоть кошка!
— Живая? — испуганно воскликнул я. Теперь то я понял, с какой целью он заманивал кошек молоком. Четыре жирных кота моей вдовушки серьезно рисковали попасть в беду.
— Да как их поймаешь, этих проворных бестий! Они, пожалуй, симпатическим путем чуют, что их собираются «пульверизовать», а им это вовсе не улыбается. Вот, если бы мадам Меллер добыла нам хоть одну… Эй, мадам Меллер!
Вошла мадам Меллер, придурковатая неряха, тугоухая разиня, кофейница, мать восьмерых слабоумных ребят, из которых двое уже угодили в приют для идиотов. Большие очки на носу, а на шее — от самого ворота платья до уха — туберкулезная язва.
— Достаньте нам кошку! — отрывисто приказал он, относясь к ней словно к какому то клоуну на арене жизни.
— Плошку? Плошку? — переспросила она и принялась шарить на этажерке так, что полки затряслись, слетела на пол газета и целая коробочка порошку опрокинулась бабе прямо на голову.
Я расслышал крик вскочившего профессора… Увидел голубые пятна и полоски порошку на белой коже головы под жирными черными волосами… А потом сероватый смерч взвился с пола к потолку и осел небольшой кучкой праха, распространяя удушливый запах гелиотропа, от которого подымался звон в ушах.
— Благодарю, не ожидал! — произнес он, — Вот тебе и мадам Меллер — взорвалась!..
Сердце мое неистово колотилось в груди от ужаса: погибла ведь жизнь человеческая! А он стоял себе с улыбочкой и с видом живейшего интереса сказал:
— Изумительно, все таки, даже гребенка, и та исчезла, и шлепанцы! Понимаете?
— Мама! Мама! — позвала из корридора старшая дочка мадам Меллер, восемнадцатилетняя девушка, гнусавая от полипов в носу. — Мамы у вас нет? — простодушно просунула она голову в дверь.
— Ах ты, какая оказия! Пыли то сколько насело! Не прийти ли с метелкой?
— Пожалуйста, — ответил он.
— Ну, знаете ли!.. — воскликнул я. — Ведь это ее собственная мать…
— Тише! — шепнул он, схватив меня за руку. — Или и вам захотелось отправиться тою же дорогой?
Я окаменел. Думаю, что и с вами, дорогой читатель, было бы то же.
Девушка принесла метелку и сорную лопатку, а немного погодя унесла на лопатке собственную мать.
— Скажите сами, что же оставалось нам делать иначе? — зашептал он. — Заявить о происшествии. Рассказать? Кому? Ни одна живая душа в мире нам бы не поверила. Мадам Меллер исчезла. Это факт. И разве это не лучший исход для нее самой, откровенно говоря? Да лучше было бы и ее бедной дочке отправиться за ней следом.
Он сухо, отрывисто засмеялся. Он ведь был аристократ, турист, курортный гость… А я — всего на всего учитель… Вдобавок я был знаком с мадам Меллер давно, в течение многих лет беседовал с нею…
Смерть застигла ее как раз посреди несовсем грамотно составленной фразы:
— Не может быть, чтобы что могло взять, да как будто пропасть, словно…
Договорить ей не пришлось, — на нее посыпался порошок…
И она исчезла.
Я плохо спал в ту ночь.
Я ведь так часто слышал над открытой могилой великолепную формулу: «из праха взята всякая плоть и в прах обратится», и все таки… Завидеть воочью, как живое существо исчезает, рассыпается прахом… Это сильно потрясло меня, недавно помолвленного молодого человека, полного сил, брызжущего здоровьем.
Но затем меня заняла более интересная мысль: что теперь будет делать полиция?.. Бедная мадам Меллер, так неосторожно провалившаяся в другой мир или во всяком случае простившаяся со здешним!.. Ни одна посторонняя душа в городке не интересовалась ею, пока она была жива, но ее непостижимое исчезновение, несомненно, превратит все местечко в потревоженный муравейник.
Чего доброго и меня вызовут для дачи показаний. Что же мне тогда говорить?
Посоветуюсь завтра с моей невестой, когда она вернется из больницы. Что она скажет?
Но этого я так никогда и не узнал.
Попытаюсь рассказать о том, что случилось… Это ведь было уже так давно!
Городок был взволнован. Повсюду мелькали полицейские кэпи с золотым галуном.
Возвращаясь вечером домой с последнего урока, я зашел под ворота переждать дождик, и тут со мной заговорил наш пастор:
— Ваша невеста у вас?
— А вот пойдемте вместе и увидим.
В кухне, на газовой камфорке, шипели на сковородке четыре котлетки.
— Дорогая! — весело крикнул я, проходя в комнату, но сразу остановился, как вкопанный. В нос мне ударило острым запахом гелиотропа, а посреди комнаты на полу серела кучка пыли… такая маленькая… о-о, такая крохотная… под стулом же блестела закатившаяся туда пустая жестяная коробочка, в которой я принес домой щепотку порошку — показать своей невесте.
— Удивительно, как сильно пахнут эти гелиотропы, — сказал пастор, — но фрекен Хэст здесь не видно…
С этими словами он ступил своими мокрыми сапогами на маленькую кучку праха… на то, что осталось от всей той доброты и преданности, к которой я был так привязан здесь на земле.
— Ну, делать нечего, я еще успею с ней повидаться, — сказал он уходя.
Но я уже не слышал его шагов. Я упал возле этой кучки праха, которая, как я отлично понимал, за пять минут до этого говорила, жила, дышала, ждала меня и желала мне только добра.
Я лежал на полу, плакал, ласкал прах, припадал к нему щекой, перебирал его пальцами… но он оставался холодным, безжизненным. У меня не осталось в памяти ни легкого вздоха, ни вскрика удивления, который она, может быть, испустила, когда открыла коробочку и… о, нет, нет!..
А вон там… там, на стуле… ее дождевой плащ, еще мокрый от дождя. Смоченный той дождевой тучкой, что оросила ее последний путь домой…
В складках занавесей как будто притаился ее звонкий смех… и слышите! — в кухне еще жарились, шипели на огне котлетки… на огне, который она сама зажгла… шипели так оживленно, как будто она невидимкой стояла возле и переворачивала их на сковородке…
Я снял сковородку с огня, но не решился потушить газ. Этот огонек стал для меня как бы священным, как будто в нем теплилась живая душа моей исчезнувшей подруги.
Две недели я проболел; в мозгу моем пылало безумие, и я бредил порошком и газом, газом и порошком.
Я позволил вымести кучку пыли, но запретил тушить пламя газовой горелки.
Две недели пролежал я, вперив взгляд в маленькое пламя; в его тихом шипеньи мне чудилось последнее прости моей уже не существовавшей подруги. Наконец, в одно прекрасное утро, моя экономная хозяйка предложила моей сиделке потушить газ, пока я сплю.
Я в тот-же момент очнулся от своей дремоты, но было уже слишком поздно. Пламя погасло. Тогда я, несмотря на крики и протесты, вскочил с постели, оделся и выбежал из дому. Потому что комната показалась мне вдруг такой чужой и холодной, как нора, вырытая в сырой глине.
Я бродил по городу. Он показался мне опустевшим. Бродил по окрестным лесам… и они показались мне пустынями.
Я видел на телеграфных столбах размокшие от дождя клочья моих старых афиш. И понять не мог, как это у меня когда-либо хватало охоты расклеивать их.
Дети играли. Я понять не мог, — что за охота им играть.
Учителя шли в школу. Я постичь не мог — какая им охота тащиться туда.
В моей собственной душе погас огонек, стало темно, холодно, пусто. Не было смысла, ни цели, ни планов, ни улыбки. Ни до кого в мире не было мне больше дела. Только одному человеку мог я поверить свою печаль — человеку с порошком, моему молчаливому старому визави. К нему я и направился. Он принял меня с распростертыми объятиями… и как бы там ни было — теперь я понимал его. Каждое слово. Каждую горькую улыбку. Все стало для меня таким понятным, само собою разумеемым.
— Поедем со мной, — предложил он. — Все мои вещи уложены, все сундуки готовы.
Этого пресыщенного, разочарованного аристократа теперь не узнать было. В нем появилось что-то новое… какое-то напряжение, ожидание. Его всегда аккуратно приглаженные седые волосы торчали теперь вихрами по Стриндберговски, а прежде вечно щурившиеся глаза широко открылись и сверкали оживлением, энергией.
— Мой долгий рабочий день кончился, — заговорил он. — Я победил, могу теперь отдохнуть, и затем — мне остается лишь напрячь свои последние силы, чтобы Использовать свою победу. Поедем со мной. Слышите? Мы с вами пара. Или вы только и созданы на то, чтобы сидеть тут да потеть над какой-то триумфальной аркой или бегать по городу с горшком клейстера, да созывать людей на собрания, на которых умные все равно не бывают, а глупые ничего не понимают?
Чего достигнете вы таким путем? Ровно ничего! Только сделаете себя посмешищем, которому не место в порядочном обществе. Бросьте все это, слышите! Люди глупы и глухи к доводам разума, такими и останутся, даже если бы нам удалось всех их пропустить через гимназию, как пропускают мясо сквозь колбасную машинку.
Мир становится ужасным… его необходимо исправить, переделать, это так, — но ваш метод никуда не годится. Мой гораздо практичнее.