Мы не знали отдыха, вечно были в дороге. Вначале мы каждый раз с некоторою торжественностью отправлялись в поход и приступали к делу уничтожения какого-нибудь нового властелина, но постепенно мы привыкли к этому. Вначале мы подолгу совещались в каждом отдельном случае, затем дело приняло более случайный характер. Одним больше, одним меньше — какую роль играет это в мировой экономике!.. Боюсь, что и мы готовы были заразиться манией величия.
Припоминаю один поздний вечер в вагоне. Поезд был переполнен беженцами после землетрясения, и нам пришлось несколько часов проехать стоя. Наконец, нам посчастливилось попасть в пустое купе, но только что мы собрались растянуться, как явился какой-то тупоумный бродяга, уселся на одну скамейку, положил ноги на противоположную и принялся с помощью указательного пальца одной руки пересчитывать медяки на лодони другой.
От него разило водкой, воняло грязью, а вихры его наверняка не были свободны от «постоя». И он все сызнова и сызнова пересчитывал свои грязные медяки.
Поистине не легко было видеть в этом отребье своего ближнего и с особенным удовольствием делить с ним скамейку.
— Нет, только этого еще не доставало! — с сердцем буркнул граф.
…Пуф-ф… и аромат гелиотропа вытеснил запах сивухи, а останки бродяги посыпались с лавки чистенькой струйкой праха.
Тогда граф улегся на место бродяги и вскоре погрузился в крепкий сон. Я же был слишком испуган той стадией, до которой мы дошли. Буквально «фукнуть» чужую жизнь только для того, чтобы самому поудобнее разлечься!.. — Признаюсь, я провел всю ночь сидя, в то время, как граф преспокойно спал себе на освободившемся месте бродяги, который ехал бесплатно на полу, между обгорелыми спичками и апельсинными корками.
Как будто что-то новое, и вместе с тем старое зашевелилось на дне моего сознания.
Да, так это и было. Моя прежняя радость бытия, замерзшая в моей душе в ту ночь, когда потушили последний огонек, озарявший мои дни на одре болезни, — право, она снова пробуждалась, пускала новые весенние ростки.
День спустя мы с графом проходили по людной площади.
Цветущее девичье личико промелькнуло совсем близко от меня.
Я невольно обернулся. И на меня пахнуло такою свежестью, таким весенним здоровьем, что я бессознательно стал оборачиваться вслед всем встречным девушкам. Граф, напротив, быстро, сердито семенил вперед, не обращая внимания ни на цветы, ни на девушек.
— Он высох… прозвучало во мне словно предостережением. — Он стар, а ты еще молод… какое счастье! молод, молод!
Я еще следовал за ним, но предчувствовал, что мы скоро расстанемся.
И час разлуки настал — высоко в горах, в лесу, далеко от города.
На повороте дороги, между папортниками и елями лежала палая лошадь, раздутая, с закинутою назад ослепшею серою мордой, словно жалобно вопя разинутым ртом против жестокостей судьбы.
Брюхо лопнуло, и между зеленоватыми внутренностями кишмя кишели сероватые личинки, а кругом так и жужжали целые рои мух и других насекомых на этой отвратительной падали.
— Ого — го! — воскликнул граф, притупившиеся чувства которого приятно возбудило это омерзительное зрелище. — Вот вам все бытие. Немая, жалкая падаль — жатва для рвачей и паразитов.
И с каким-то нечленораздельным торжествующим возгласом он швырнул целую коробочку порошку в эту симфонию красок и жужжания.
— Легкий свист… Кипение… Быстрый смерч… и мухи, осы, ужас и мерзость — все смешалось, взвилось вихрем пыли, которая затем улеглась смирно и невинно серою кучкою среди папортников и душистых ветвей.
Граф смеющимися глазами следил за явлением, дожидаясь пока все уляжется, затихнет, а я живо повернул налево кругом и, не прощаясь, без единого слова быстро зашагал, бодрый и свободный, обратно к городу, к жизни, к ее домогательствам и шуму, к розам, и поцелуям, и молодым девушкам.
Прошел год.
Я снова ходил по старым улицам, снова вошел в колею прежних обязанностей, в рамки милого, старого, твердого расписания часов… но сам обновленный, бодрый и свежий.
Я отдохнул всем своим существом, перебродил. По моим нервам пробегала новая искристая сила, мои жилы напрягались новым неугомонным задором. Мои глаза обрели новый блеск и новую зоркость. Я видел новые, свежие краски на цветах, на домах и в пестрой человеческой сутолоке.
Легко и естественно проложил я себе дорогу в круг девушек, свежим инстинктом выбрал из них настоящую… Невеста, свадьба, дом и хозяйство, все устроилось так же просто и легко, как ветка розового куста колышится по ветру.
Лес шумел за порогом моего жилья, в буковых вершинах куковала кукушка в такт и биению неугомонного молодого сердца. В кухне напевая хозяйничала моя подруга, а за окном школьного класса заливался скворец, славя солнце и жизнь.
А по вечерам… о, как легко проторил я опять тропу на народные сборища, в кружки и союзы трудящихся, куда великий, освежающий поток жизни и прогресса — вечно обновляющийся — ежедневно просачивается все больше и больше, тысячью крохотных ручейков, не смотря ни на какие преграды и затруднения.
Мы устраивали большой праздник, народное гуляние с афишами, с триумфальной аркой, и сам я снова сидел на самой верхушке с молотком и гвоздями, прибивая зелень и цветы.
Был вечер, и солнце клонилось к закату.
Вдруг внизу мне послышался тоненький голосок. Я осторожно посмотрел вниз; рот у меня был набит гвоздями.
Там стоял сгорбленный старичок и поглядывал наверх.
— Как! Вы все еще торчите там наверху? — заквакал он.
Подумайте! Это был граф!
Длинные белые локоны рассыпались по воротнику его пальто, такие белые, по Ингеманновски[1] длинные и мягкие. О, какой маленький и усталый! Какая увядшая, пепельно-серая улыбка!.. В одной руке он держал стариковский зонтик, в другой — потертую кожаную сумочку.
О, какой это был старый, измученный человек!
Я спустился вниз. Поздоровался с ним и повел к себе в дом через садик, весь в сирени и жасминах.
Жена моя улыбалась и наливала нам кофе. Ручеек громко журчал, кукушка куковала, в окна веяло вечернею прохладой…
— Разве не хорошо у нас! Чудесно ведь! — воскликнул я.
— Ничего себе, — поддразнил он, — здесь есть все, что полагается в романах.
Моя жена была так молода и простодушна, что приняла это за настоящий комплимент. Когда она вышла зачем-то, я воспользовался случаем, чтобы спросить его:
— Ну, а как дело с порошком? Скоро вам удастся истребить всех насильников?
Некоторое время он сидел, молчаливый и неподвижный, как мумия; наконец, сказал:
— Это дело безнадежное. Только истребишь одного, как на его место является десяток других. Их целые толпы ждут своей очереди. Этому конца не предвидится. Пожалуй, люди в роде тех глубоководных рыб, что чувствуют себя хорошо только на определенной глубине. Стоит вытянуть их наверх, как выворачиваются на изнанку от непреодолимой мании величия.
— Так значит, как же теперь с вашим лечением порошком?
— Не думаю, чтобы его стоило продолжать. И что за беда, если на свете и будет сотня-другая безумцев, страдающих манией величия! Пусть только народ сам хорошенько отбивается от них, потому что их только и можно образумить нажимом снизу… И наилучшею средою для развития разума, повидимому, являются все-таки низы.
Я вышел на минутку загнать кур прежде, чем лиса отправится в ночной обход.
Когда я вернулся, графа в комнате не оказалось, но навстречу мне струился хорошо знакомый запах гелиотропа, а на полу серела скромная кучка пыли — трогательно маленькая, скромная.
Гм, — подумал я, так он исчез!
На столе лежала записка со словами:
«Прощайте молодой друг. Передайте привет вашей жене. Она очень мила».
ЖЕНЬ-ШЕНЬ
ОТ РЕДАКЦИИ. Корень жень-шень — растение очень редкое и нежное. Он водится и в нашем Уссурийском крае, среди отрогов хребта Сихота Алиньдюсь, но со времени появления русских переселенцев, с увеличением лесных пожаров, стал пропадать и жень-шень. Соответственно с этим поднялась на него и цена. Прежде платили за фунт жень-шеня рублей 150–200, теперь он стоит уже 300–400 рублей. А его сбор во всем крае с 3–4 пудов год сократился до 1–2. Количество же ищущих корень не уменьшилось. Чудесному жень-шеню китайцы и корейцы приписывают разные целебные свойства, вплоть до превращения старика в молодого (омолаживания). Лечащийся должен приготовить корень с особыми снадобьями, известными только китайцам, и принимать его в определенные месяцы года в количестве, увеличивающемся с каждым приемом.
Ляо — бедный китаец. Все его имущество — это одежда, что на нем, а его одежда — рваные ватные куртка и штаны, стоптанные русские сапоги, спереди — промазанный передник, а сзади — барсучья шкура, да еще деревянный браслет на левой руке. Промазанный передник, барсучья шкура и браслет говорят, что Ляо — искатель жень-шеня.
Июнь. Колос ржи и ячменя на русских полях потянул стебель книзу. Птаха вывела птенцов. Молодые волчата забегали по бурелому.
Ляо набрал себе немного буды, взял в руки палку, на пояс подвесил костяные палочки и целиной пошел в тайгу искать свое счастье. Ляо уже десять лет ищет жень-шень. Раньше он добывал до двух фунтов корня в год, а теперь вот уже два лета бродит по русскому краю и нигде не может найти жень-шеня.
В голове бедного Ляо одна мысль: неужели и теперь он не найдет пан-цуй (корень жень-шень)?!. Неужели и теперь дух гор и лесов обведет его мимо целебного растения, которое ему теперь нужно уже не для продажи. Ему самому необходимо избавиться от старости, сделать себя молодым.
Недели текут. Ляо в лохмотьях, голодный, все идет по тайге, без дороги, без троп, надламывая веточки