Мир приключений, 1927 № 08 — страница 12 из 20

— Сердишься, ака… Мы тоже сердимся…

— Сволочи вы все! Трусы! — закричал в тоскливой злобе Федор. — В кишлаке ни одного ружья… Бараны!.. Эх!..

Пришел мулла, старый, седой и тучный. За ним два суфия на маленьких носилках принесли большую черную книгу.



Пришел мулла, старый, седой и тучный. За ним два суфия па маленьких носилках принесли большую черную книгу.

Мулла постелил коврик и встал на колени, лицом к востоку. Встали и все мусульмане. Федор снял шапку, подумал, и тоже встал…

Мусульмане молились долго, в истовой тишине. Молился и Федор, клал земные поклоны и тяжело, размашисто крестился.

Трупы унесли в подземную комнатку, там долго их ломали, усаживая: окоченевшие тела упорно валились на бок.

Потом вход в могилу завалили камнями и замазали глиной. Толстый мулла встал, вздохнул глубоко и запел густым, гулким басом. Запели и суфии. После каждого куплета толпа клала поясные поклоны и хором вполголоса восклицала:

— Алла!.. Алла!..

Сдержанно, ропщуще грозно, словно призывая неотвратимую, страшную кару, гудел бас муллы, а суфии мешали плачущий полушопот с скорбными выкриками.

Горестно склонили головы правоверные, и капали слезы в желтую пыль.

Дунул ветерок. С урюка, росшего над могилой, сорвался белый рой лепестков и испестрил желтую глину погоста. Несколько лепестков упали в арык, закружились и поплыли куда-то, вниз, вниз…

…После молитвы, мулла подошел к Федору и спросил:

— Урус?

— Урус, — ответил Федор.

— Молился? Твоя якши… Хороший человек. Очень хороший человек!..

— Чего уж там, — сконфузился Федор.

_____

Нигде в кишлаке Федор не мог найти лепешек: ночью не пекли — не до этого было. Только какой-то высохший, желтый старик, у которого седая борода от старости покрылась желтоватым налетом, нашел у себя несколько штук и продребезжал:

— Завтра новые будут. Сын принесет.

— А разве он знает, где я живу? — удивился Федор.

— Знаю, хозяин, знаю, — заговорил подошедший сын, громадный, скуластый детина. — Твой дом — в тугае. Я знаю.

— Ах, черти, — подумал с тревогой Федор. — Уже пронюхали!

Взяв от Федора деньги, старик потряс их на шершавой, коричневой, твердой, как дерево, ладони и сказал с грустной улыбкой тусклых глаз:

— Пуль[10])…Зачем?… Все равно Рахманкул возьмет.

— А ты прячь, — посоветовал Федор.

— Моя прячь — его искать. Все равно возьмет…

5

Хан смазывал свою тяжелую двухстволку, когда услышал слабый голос:

— Пить…

— А! Очнулся, миляга! Ну и здоров же ты, парень, спать. Пить, говоришь? На, на, попей.

Хан подал воды. Раненый пил жадно, захлебываясь.

— Еще, — попросил он.

— Ну, нет, — улыбнулся Хан. — Много сразу нельзя. Вот полежишь с полчасика, еще дам.

Раненый утвердительно кивнул головой. Попробовал пошевелиться, но застонал и смял лицо в гримасе.

— Больно?.. Отлежал себе спину?.. Болит?..

Хан осторожно перевернул его. Раненый задумчиво посмотрел на окно: тускл» зажгло солнце мутное стекло.

— Солнышко… — как-то подетски улыбнулся он и вдруг рассмеялся, скаля белые зубы и морща смуглое, красивое лицо.

— Светит, миляга, светит, — радостно заулыбался Хан. — Оно, братец ты мой, светит.

— А тот, другой, где? — помолчав, спросил раненый.

— Кто? Малай? Федор?

— Тот, что меня подобрал.

— А… Помнишь все-таки. Это — Федор. Он придет скоро.

Раненый откинулся на подушку и упер глаза в открытую дверь.

— Конь цел? — спросил он у Хана.

— Цел. Что ему будет?

Приехал Федор, шумно вошел в избу и бросил на стол лепешки. На вопросительный взгляд Хана ответил;

— Больше не нашел. Завтра принесут.

— Кто? — вскинулся Хан.

— Там. Из кишлака один… Они пронюхали уже. Не гноится рана-то? — кивнул Федор на раненого. Тот бескровно улыбнулся бледными губами, а Хан суверенной гордостью ответил:

— Чего ей гноиться? Иодой залил!

Федор сел на табуретку и, спрятав руку в бороду, задумчиво почесал подбородок. Посмотрел на раненого, на Хана, хотел что то сказать, но раздумал. Помолчал еще. Наконец не выдержал.

— Это ты, браток, от Рахманкула-то утек? — спросил он.

— Я, — ответил раненый после минутного молчания.

— Я так и подумал. А за тебя, брат, Рахманкул в Киалах народу страсть перебил. Искал все тебя… Думал — ты в кишлаке таишься.

Хан насторожился. Федор рассказал о ночном Киалпнском побоище.

— А товарищев-то твоих, четверых, порубили всех…

— Вот зверье! — дрогнул раненый. — Мне уезжать надо.

— Вот так здорово, — улыбнулся Хан. — Куда же ты поедешь! Тебе еще неделю лежать надо! А ты… Ехать!..

Хан покрутил головой.

— Нужно, — упрямо повторил раненый. — Он искать будет. А найдет, так и вас всех перебьет…

— Не перебьет, — ответил Федор. — Твоя фамилия-то Веревкин, что ли?

— А ты как знаешь? — удивился раненый.

— Да уж знаю… Ты вот, сплошал-то как, скажи. А мы грешны: — вчера письмишки почитали твои.

— Из-за письмишек и попал, — зло бросил раненый. — Эти… Из штаба-то… Мириться вздумали. Меня послали. А он на полдороге и перехватил.

Хан вылил изо рта поток ругательств.

— Ах, сукач! Потрох сучий! Значит, не стерпел в открытую-то, так из-за угла!..

— Он, поди, и не спит теперь от Злости. Только и в мыслях, что меня поймать.

— Что ему в тебе за корысть? — улыбнулся Федор. — Ему бы денег да барахла побольше.

— Ну, нет… За меня он и барахло все отдаст. Ведь это я ему нос то перебил.

— Когда? — поинтересовался Хан.

— Месяцев семь уже. Вот он меня и ненавидит. Он, слышь, клялся. Не поймаю. — говорит, — в ад пойду!

— Ну-у-у! — потянул носом Хан и закусил ус. — В ад пойду, — говорит…

— Слыхал я так… Вот и выходит, что уезжать мне надо…

— Что ж, — опять заговорил Федор, — через недельку и поедешь. А раньше как? Все равно дальше тугая не уедешь. Слаб ты. Крови вышло много…

Вошел Малай и бросил на пол звонкие, сухие дрова. Хан, сухо хихикнув, указал на него Веревкину:

— А вот это — Малай. Он чуть не застрелил тебя с крыши.

Малай сконфузился…

— Да с испугу курка не нашел, — безжалостно докончил Хан.

На другой день рано, когда чуть забелел восток, узбек принес лепешки. Когда он ушел, Веревкин досадливо сказал:

— Не нравится мне, что он меня видел…

— Не бойся, — сказал Федор. — Это — свой.

— Все они свои до первой плетки, — вставил Хан и укоризненно посмотрел на Федора.

6

Такой уж несчастный был кишлак Кпалы. В тихое, мирное утро посетил его Рахманкул во второй раз.

С ним приехало восемь джигитов. Рахманкул остановился в чайхане. Узбеки льстиво сложили под животом руки, мели бородами дорожную пыль и плясали их побледневшие губы:

— Саля ум Алейкюм. таксыр Рахканкул…

Рахманкул был гневен, липом темен. Над переломленным шашкой носом, как овраги, глубокие залегли морщины, глаза он беспрестанно суживал, поглаживал острую рыжую бородку и пофыркивал носом. Его джигиты притихли: чуяли, что кому-то ужасно будет нынче от Рахманкула…

Перепуганный чайханщик подал Рахманкулу чай. Рахманкул выбил поднос у чайханщика из рук, а самому чайханщику, толстому Азазу, кулаком в кровь разбил лицо. Потом он распорядился позвать муллу.

Пришел мулла, тот самый, что хоронил убитых.

— Зачем ты оторвал меня от молитвы? — спросил он.

— Ты «их» хоронил?

— Я, — спокойно ответил мулла.

— Зачем? — голос Рахманкула был так зловещ, что сразу опустела чайхана.

— Они были люди… Я всех хороню, — ответил мулла.

— А с кем ты говорил на кладбище?

— С богом.

— Еще?

— С людьми.

— Врешь, собачий сын, — рявкнул Рахманкул и, плотно сжав губы, выпятил вперед каменный свой подбородок.

Мулла вздрогнул и размеренно сказал:

— Пусть отсохнет твой грязный язык! С кем ты говоришь! Как ты смел сказать мне это! Мне — мулле, мюриду великого ишана Фазлия-Ахмеда[11]).

Мулла пошел прочь от чайханы. Неумело мягким голосом Рахманкул остановил его:

— Отец! Что он здесь делал?

— Кто?

— Кяфир[12]), с которым ты говорил.

— Молился за тех, кого ты убил.

— Он кто?

— Не знаю… Человек…

Рахманкул замолчал и упер в землю тяжесть горящих черных глаз. Мулла пошел дальше. И когда он про ходил между джигитами, будто ветер клонил их в поклонах. Они ловили руками халат муллы и после обтирали себе лица. Мулла был освящен праведностью и близостью к великому учителю Фазлию-Ахмеду.

Потом к Рахманкулу подвели желтого старика, который продал Федору лепешки.

— Кому ты продал хлеб? — спросил Рахманкул, и все съежились. Старик, ставший еще желтее от ужаса, ответил, низко поклонившись:

— Урусу.

— А ты разве не знаешь, что урусы — враги газавата? — уставился Рахманкул в старика колючими, жесткими глазами. — Где он живет?

— Не знаю.

— Знаешь! Сказать не хочешь!

Старика схватили, стащили с него рубаху.

— Скажешь? — скверно улыбнулся Рахманкул.

— Хозяин, — жалко попытался улыбнуться старик и, скривив губы, для чего-то погладил себя по желтому, сухому телу — Хозяин! Я не знаю.

— Ну! — кивнул джигитам Рахманкул. Киргиз взмахнул плеткой и перепоясал старика красным рубцом. У Рахманкула за щеками надулись, заиграли желваки. Он весь подался вперед. Удары посыпались чаще. Старик сначала выл, потом упал и, не увертываясь уж больше, только старался спрятать лицо.

На спине выступила кровь, рубцы посинели, вздулись; похоже было, будто кто-то исчертил старику всю спину карандашом.

— Огнем! — крикнул Рахманкул. Киргиз сунул шомпол в огонь и приложил к спине старика. У старика голос сразу оборвался на пронзительном, иззубренном крике: он уже не кричал больше, а только гулко и странно сипел, дрожащим телом прижимался к пыльной дороге и бороздил пальцами сухую пыль.