Мир приключений, 1927 № 08 — страница 18 из 20

— Дело задумал, сынок, — опять проговорил старый кузнец, но уже совсем иным тоном, чем неделю назад.

И Филька тоже одобрительно глядел на отца. Помнил, что тот обещал свезти его в Москве в такое место, где всякое зверье и птицы в клетках сидят, и видметь на задних лапах ходит…

— Дунька, — крикнул весело меньшой деверь, — ты что нарумянилась нонче?

— А тебе что? — отворачивая смеющееся лицо, ответила Дуня.

И вдруг вскочила и кинулась в избу. Там, став на колени, открыла сундук и достала из него голубой шерстяной полушалок с алыми цветами. Жалко стало платка, а все же надобно снести бабке Аксинье. Обещалась. Нечего делать…

— И куда ей, старой, такой веселый платок? Цвет-то какой небесный!

В последний раз прикинула его к лицу перед кривым зеркальцем. Потом сложила аккуратно, сунула за пазуху и легким шагом пошла к воротам.

Филька оседлал сухой подсолнечный ствол и поскакал за ней вдогонку.



ЧОРТОВА КАРУСЕЛЬ


16 июля исполнилось два года со дня кончины известного писателя, драматурга и художника Петра Петровича Гнедича. После него осталось 22 нигде не напечатанных и написанных за последние годы рассказа, в жанре его когда-то нашумевших «Песьих Мух». Два рассказа приобрела редакция «Мира Приключений». В этом номере мы даем «Чортову карусель», а в следующем — второй, рассказ, — «Альтруист».




ЛЕНТА КИНЕМАТОГРАФА НАШИХ ДНЕЙ

Посмертный рассказ П. П. Гнедича

(Написан в 1920–1921 году).

Иллюстрации Н. М. Кочергина


I

У него была шатающаяся, неровная походка. Он так колыхался на твердо ступающих ногах, запрятанных в высокие, полустоптанные резиновые галоши, из которых сзади торчала малиновая суконная подкладка, как колыхаются только паралитики или контуженные в боях. Ему было лет за пятьдесят, борода у него шла клином, и в ней один клок был седой. На носу у него помещалось пенсне, блестевшее как золотое, хотя в сущности едва ли было сродни этому благородному металлу. Он был в теплой шапке какого-то эскимосского покроя, с ушами, как у легавого пса, и в потертом рыжем пальто на вате, с поднятым пегим бархатным воротником.

Он поднялся по шести ступеням мокрого крыльца деревянного домика, с голыми, зябнувшими деревьями за зеленым пожилым забором. На двери была криво прибита медная доска с надписью «П. П. Пигунова». Он придавил пуговку электрического звонка, что круглилась сбоку, и, повернувшись к двери спиной стал ждать, когда ее откроют, все повторяя:

— Выгорит, не выгорит? Выгорит, не выгорит?

Он позвонил еще и еще. Послышались шаги. Кто-то торопился. Визгнула задвижка. Через цепочку задумчиво посмотрел на звонившего зеленый глаз. Гость осклабился.

— Пелагея Павловна дома? — вкрадчиво, но с некоторой хрипотой спросил он, — я к ней.

Зеленоглазая девица как-будто проснулась. Она впустила его, но, невидимому, без особенного удовольствия. Он вошел в темную прихожую, снял галоши с малиновой подкладкой, снял рыжее пальто, раскатал шарф, которым была закутана его длинная, жилистая шея, вытер платком слезящиеся глаза и запотелые стекла пенсне, спросил «можно»? и вступил в гостиную.

II

Гостиная была такой, как и полагалось ей быть в деревянном домике-особняке. На диване лежали три подушки. На вязаной скатерти стола стояла керосиновая лампа, и синяя змея с золотыми крапинками трижды обвивала ее мутно-серый резервуар. Над длинным палисандровым фортепиано висела картина, изображающая озеро Комо. Ниже озера, в кожаной раме с красными лепешками каких-то странных цветов, помещалось фотографическое изображение коротко стриженого старца, сердито смотревшего вдаль. Вошедший сел на стул у стола и кашлянул.

В воздухе пахло чем-то здобным.

— Должно быть хлебы печет, — подумал он и проглотил слюни. — Выгорит, или не выгорит? Выгорит, или не выгорит?

Пелагея Павловна вошла, когда он выговаривал про себя слово «выгорит». Она тоже не очень обрадовалась при виде гостя. Она сделала кисло-сладкое лицо и сказала:

— А, чудо заморское!

Он вскочил со стула и стал пожимать ее толстые руки.

— Пелагея Павловна! Родная! Как поживаете? Давно собирался… Ну, как?

— С которых это пор я вам стала родная? Присядьте.

Она подозрительно посмотрела на его трясущуюся бороду и склерозный нос с сетью фиолетовых жилок, а сама села по другую сторону стола.

— Вчера я встретился с Флегонтом Егорычем, — начал он, захлебываясь и раскачиваясь. — Стал ему жаловаться на желтенькую жизнь, на скудность. А он и говорит: «Поезжайте к Пелагее Павловне. У нее чаша полная».

— Ишь какой! Откуда он это взял чашу полную? — воскликнула она.

— Стало быть знает, коли говорит. — Поезжайте, говорит, к ней, — она поделится.

— Так вот и поделилась! Была нужда!

— Великая нужда, многочтимая, — великая!

— А вы думаете, — другие не нуждаются?

— Какое мне дело до других, Пелагея Павловна? Мой желудок урчит, — мне это важно.

— А я вам ничего дать не могу! — отрезала она.

III

Он внимательно посмотрел на нее.

— Мне известно, — начал он, — что вы обладаете парой бурых холмогорских коров.

— Обладаю.

— Что они дают молока уйму. Больше того: вы имеете грех дойных коз. — Больше того: вы разводите сизых кроликов.

— Развожу. Но что ж из эстаго?

— Вы знаете мою maman? — Анну Ивановну Повал-Заливникову?

— Жива еще старушка?

— К сожалению, да. Говорю: «к сожалению», как любящий и почтительный сын. Лучше бы ей умереть пять лет назад, и не видеть того, что совершается вокруг: эту дьявольскую карусель. — Старушка в последнем градусе чахотки. Она сидит в двух шубах и кашляет, кашляет. День кашляет, ночь кашляет. Кто это сказал, Софокл, кажется: «счастливы те, кто совсем не рождался»?

— Это точно, — подтвердила она.

— Так вот, многочтимая, и сел я на поезд, и полетел сюда, к вам, — не за себя просить, а за мою старушку. Не дайте умереть ей. Вы можете это. Вы можете помочь ей. И буренушки ваши могут, и козочки ваши могут. Из кроличьего пуха можно связать такие варежки теплые… Я готов на коленки стать. Да. Я пред вами на коленках буду ползать. И позором это не считаю. Я для maman это делаю. Сейчас встану.

— Только коленки себе утрудите. Все равно не дам.

— И для maman? Какое у вас черствое сердце.

— Тут не в том дело, черствое оно или нет, — а ежели у меня столько потребителей, что не достает товара? А тут вдруг, на-ко, с неба свалился какой! Мать больна! Мало у кого мать больна! У меня, вон, мизинцы скрючило. Не то отморозила, не то с подагры. Ноне подагра на все места садится. У генеральши Изюмовой на язык села. Вон, у генеральши Изюмовой дети, тоже болящие, — так она мне по десяти рублей за козье молоко в день платит…

Он протянул руки.

— Вы, кажется, сомневаетесь в моих депансах? — воскликнул он. — Возьмите что хотите, я озолочу вас, но только поддержите старушку.

IV

Она опять посмотрела на его потертый пиджак и рахитичный галстух, и брезгливо покачала головой.

— Это маленькими бумажками-то вы золотить меня будете? Так не надо. Что в них? Шиш один.

Гость сдвинул брови.

— Однако же, почтеннейшая, — мы и за квартиру ими платим, и вот за билет в кассу я заплатил, — и взяли… И хлеба на них купить можно…

— Да вам что, собственно, надо? — спросила она не так уже сурово.

— Молочка! Маслица! Муки! Сахару!

Она захохотала.

— Я сама сахарцу да мучки готова купить, — а не только от себя отделить. Вон, слышите звонок? Это генеральша пришла за своей порцией, с бутылочкой. И бумажку красненькую принесла. Она каждый день красненькую бумажку дает. Договор такой.

— Молочка, дайте от буренушки молочка! Пелагея Павловна, слезно прошу вас, — униженно. Представитель старого рода, которому восемь веков, — просит. Внемлите.



— Молочка,от буренушка, молочка! Представитель старого рода просит!

— Чего мне внимать? Катька, коли это генеральша, — проси прямо сюда, да отпусти ей, что полагается.

— Родная, вы уж и мне отпустите, что полагается… А то вот сейчас, сейчас, при генеральше, на коленях стоять буду, и лбом стукаться об пол, как старообрядцы перед Праскевой-пятницей…

Она строго сдвинула брови.

— А старообрядцев вы оставьте в спокойствии, — сурово сказала она: может, я сама старой веры?

Пенсне у него соскочило с носа.

— Простите, простите! я не знал! — залепетал он. — Я сам религиозный человек. Я с детства привержен к православию.

В полутемной прихожей застукали бутылки, зашелестили платья. В гостиную вошла маленькая женщина с растерянным лицом и одной прямой, другой выведеной дугой бровью. Она держала головку на бочек и старалась сделать улыбку, как можно приятнее.

— Это опять я, — нежно заговорила она. — Я думаю, я вам так надоела?

— Что вы, генеральша! По нужде видимся. Позвольте познакомить. Господин Заливников. Знакомы?

— Вы Марье Федоровне Заливиной не родственник? — осведомилась она.

Он приосанился.

— То Заливины, — внушительно поправил он. — А я — Заливников. Я с Марией Федоровной даже не в свойстве, — продолжал он. — Она из рода Заливиных, а я — Повал-Заливников. Тот род новый. А наш — старый.

V

— Ну, как ваши детки? — осведомилась хозяйка.

Генеральша махнула рукой.

— Не спрашивайте! Заботишься о них, ночи не спишь, а что будет — неизвестно. Куда мы идем? Вы, мосье, не знаете, куда мы идем?

Он изобразил на лице беспокойство.

— А кто же это знает?

— Никто не знает! Самое ужасное, что никто не знает! И самое ужасное, что нет прессы. А если б были газеты, было бы хуже, потому что мы умерли бы от горя. А теперь мы живем впотьмах, в склепе, и как будто на что-то надеемся. Как будто иногда что-то забрежжит в далекой-далекой дали. Вам, Пелагея Павловна, не брежжит иногда?