— Уж чэго тут брежжить! Козы, вон, трясут ушами, и так на тебя смотрят, что ажно жуть берет.
— Да, вы правы, — жуть берет. Особливо дети. Вот такая девочка, в фильдекосовых чулках идет по морозу и кричит: «я хочу призывное™!». Так-таки и кричит: «я хо-чу при-зыв-ности»! Я чуть бутылку не выронила. Хотела спросить: кто же твой папаша? — да махнула рукой. Теперь ецмое лучшее на все махнуть рукой.
— Я давно махнула, — подтвердила Пелагея Павловна.
— Три поколения испорчены. Ну, не три: скажем, — два. Два изъедено червоточиной в корне. У вас, monsieur, нет детей? Да, вы счастливы, что неженаты! Теперь дети, — это самый тяжелый крест. Особливо для вдов. Что дети видят, какой пример? И как странно нынче изъясняется молодежь в любви! В наше время так не изъяснялись!
— Уж куда тут, — вставила Пелагея Павловна.
— А как же они объясняются? Полюбопытствовал Повал-Заливников.
— Я даже не могу повторить. Настолько это…
Генеральша развела руками.
— Настолько это дико и цинично.
У Повал затряслась борода. — Однако?
— Впрочем, извольте, я повторю. Ко мне приходит моя племянница Женичка, — она на курсах дикции и декламации. Так там подходит к ней один и говорит. Она ко мне прибежала вся в слезах… Говорит: «как бы я желал от вас иметь ребенка»…
Пелагея Павловна звонко захохотала, точно заржала лошадь в косяке.
— Ловко! — выговорила она, давясь от смеха. — Что же Женичка?
— Женичка плачет! Прибежала ко мне и кричит: «тетенька, подумайте, подумайте»!
— А я бы взяла его за шиворот, да мордой в помойную яму, в помойную яму! — мечтала Пелагея Павловна.
— Да, теперь детей труднее воспитывать, чем когда-нибудь! У них мысли стали совсем не те, что должны быть у молодого поколения, — продолжала генеральша. — И такие странные все вопросы задают. Говорят слова такие, о которых мы и не слыхивали! Мне старший мой сын говорит: если, «maman, вы не дадите мне денег, то я принужден буду прибегнуть к преварикации».
— Скажите, какая неприятность! — удивилась Пелагея Павловна.
— Или, например, вдруг он говорит моему брату, Авдею Игнатьевичу, очень почтенному человеку: «у вас, говорит, дядя, мозговые центры расхлябались». Мы никогда не позволяли таких вокабул со старшими. Никогда!
— Да, нас за это драли! — согласилась хозяйка.
Гость как-то сопнул одобрительно носом.
— Ужасно, ужасно, — куда мы идем, куда! — застонала генеральша, но, увидя, что белокурая девица принесла ей две склянки, полные молоком, вдруг оживилась и голос ее окреп — тепленькое еще? Парное? Ах, как здорово! Как это здорово! — обрадовалась она.
— А кто виноват? — вдруг заговорил, почти закричал Заливников, — так, что зеленоглазая девица вздрогнула и с опаской на него посмотрела, точно он собирался прыгнуть в окошко. — Кто виноват? Мы виноваты! Мы копили наше бессилие, нашу лимфу целые века. На лежанках при Московских царях кислую капусту ели. При царице Анне у Курляндских конюхов пятки лизали. Потом перед Аракчеевым во фронт стояли!.. Вот, — вот результат нашей слюнтявости и сопливости! Вот и казнимся! Нас чорт перевязал узлом, да и крутит, крутит…
Он показал жилистой тощей рукой, как чорт крутит.
— Так нам и надо! И чем хуже будет, — тем лучше! По делом, по делом! За грехи отцов! За грехи дедов!.. Пусть вся наша болотная гниль выпрет. Пусть народится новое, сильное племя…
— А масла приносить? — вдруг спросила девица.
Пелагея Павловна недовольно метнула на нее глазами: «дескать, вот, дура, не во время».
— Да, да, голубушка, — забеспокоилась генеральша. — Да, хоть полфунтика, хоть четверть… Нельзя без жирков жить! Прежде не замечали, а теперь чувствуешь, чувствуешь…
— У меня всего только два фунта сбито, — надувши губы сказала хозяйка.
Гость как-то икнул от восторга.
— Два фунта! — завопил он. — Два фунта?.. Один, один только фунтик попрошу, для бедной, умирающей старушки!.. Утром она открыла глазки и шепчет — Маслица, маслица, маслица!..
Он поник головой. Глаза его увлажились слезами.
— Madame la generale! — продолжал он. — Уступите мне на сегодня вашего масла…
— Ах, нет, нет! — замахала она руками. — Ах, нет! Я не могу!
— Вы видите меня, — я, старик, на колени готов пасть, чтоб матери привезти масла… Быть может завтра уже она будет там, где мы все будем. Последние вздохи ее земные я хочу облегчить… О, я вижу в вашем лице сострадание… Вижу! Катенька, — вы мне заверните маслица… Отвесьте фунтик…
— Вы — сын, — стояла на своем генеральша, — а я — мать.
— Madame la generale, — вы сами были дочерью когда-то. Станьте на мое место! Представьте, что оживите умирающие уста старушки. Старушка хорошего старого рода, всю жизнь сидела в пуху, и вдруг… Хотите, я на колени стану?
Он зашаркал ботинками мутного цвета по ковру, а обе женщины закричали:
— Ах, нет, нет!
А Пелагея Павловна прибавила:
— Пожалуйста без представлениев!
Когда Повал-Заливников вышел из особняка, сунув полтинник зеленоглазой девице, у него из карманов рыжего пальто торчали две бутылки, а в левой руке болталось полтора фунта масла. Он шел и подпрыгивал.
— Вот дурёхи! вот дурёхи! — повторял он. — И на стене — озеро Комо висит. Почему Комо? И зачем ей рояль палисандрового дерева?
Он шел по тающему снегу, мимо парка к вокзалу, и все бормотал:
— Пусть она слупила сто тридцать — пусть! Пусть слупила! Ах, дуреха!
Он вытаскивал ноги из куч, напоминающих разрыхленный сахар, смотрел на ворон, перелетавших с березы на березу, на окаменелого мальчишку, сидевшего на каких-то мешках, что везла шершавая, ободраная, но сытая лошаденка, и ему было весело.
— Пусть! пусть! Вот я сегодня потру продал миниатюрку, что купил в Париже, в лавченке возле Биржи, в переулке. Чорт его знает, какой-то генерал молодой… Я уверил Кояловича — фамильная, мол, наша драгоценность… «Благословенный»… А почему «Благословенный»?
Он помахал свертком масла, остановившись на перекрестке.
— Это, — говорю, — писал Лаферьер. Коялович спрашивает: «кто такой Лаферьер»? — А я: «известный миниатюрист: родился в 1770 году, умер в 1819». — Так-таки сразу и выпалил. И отвалил восемьсот… А я заплатил пятнадцать франков…
Поезд стоял уныло, сумрачно. — Он Забирал пассажиров для Петербурга. Ехало мало. Вот прошел толстый Абрам Владимирович Пробка с женой — дебелой, еще молодой, недурненькой, в чудесных каракулях. Пробка подал Заливникову полтора пальца:
— И вы едете? Мы первого класса.
— Да, и я еду. Я тоже первого класса.
— Тогда седаем вместе. Покалякаем.
— А это что у вас торчит? — спросила Пробка, которую звали Людмилой Адамовной. — Молоко?
— Козье.
— Зачем же козье, когда есть коровье? — удивился Абрам Владимирович.
— Коровье, — почтеннейший Абрам Владимирович, — начало рыжее пальто, — в такой же пропорции стоит козьему, как серебро к золоту.
Пробка широко раскрыл напухшие красные веки.
— И ну, отчего бы это так? Коза, — она ничего такого из себя не представляет.
— Извините: анализ говорит, что элементы, наиболее необходимые нашему организму, заключаются именно в козьем молоке.
— Это какие же такие элементы? Вы не стесняясь можете говорить, потому что я химик, и все формулы понимаю.
— Самое здоровое и питательное — человечье молоко. Недаром природа назначила матерей — как лучших производителей для питания детей. Затем далее идет молоко ослиное и козье, — они наиболее приближаются к тому составу, что вырабатывается в человеческом организме. — А уж потом, на четвертом месте, стоит молока коровье.
— Перваго раза, что я слышу! Надо завести козу. Людмилочка, — купим козу? И будем пить козино молоко? — А? Что?
Лицо Пробки вдруг осветилось сиянием.
— А что, если нам нанять двух кормилиц? — заговорил он. — За хорошую ставку можно доставать здоровую бабу. И кормить ее можно, и молоком от нее пользоваться. А? Что?
Людмила Адамовна изобразила отвращение.
— Ну уж, merci! Сам пей, коли тебе не противно, а меня избавь! Я эту мерзость глотать не буду.
— Почему мерзость? От козы не мерзость, — а от здоровой, крепкой женщины — мерзость?
Он посмаковал губами. — Не в чистом виде, а так — кисельком, бланманже? Шоколад на нем сварить. У нас есть запасы шоколада…
Людмила Адамовна сделала вид, что затыкает уши.
— Прошу тебя перестать! Меня начинает мутить, и все во мне поднимается до самаго горла.
— Да, козье молоко теперь очень дорого, — скорбно клюя носом воздух, — начал Заливникоь.
— А вы почем покупали? — поинтересовался Абрам.
— По семьдесят.
По лицу Пробки пробежала тень.
— Хорошая цена! — сообразил он. Он погрузился в раздумье. Потом вдруг спросил:
— Может, вы одну бутылку переуступите?
Заливников потряс отрицательно головой.
— Я бы сто дал, — соблазнял Пробка, и вынул из бумажника длинную ленту новеньких двадцатирублевых этикеток… Не согласны? Не можете сделать такого одолжения для старого приятеля? Ну, Господь с вами!
— Хотите масла? Масла я продам… Дешево с вас возьму, — предложил Заливников.
— И чего мне масла! У нас у самих дома масла три пуда. А вот козино молоко, — это другого дело. Желаете сто двадцать?
— Двести давайте, — и то не возьму.
Пробка даже побледнел. Он спрятал бумажник в шубу и застегнулся.
— Как хотите! Я бы дал… сто двадцать…
Заливников потряс отрицательно головой.
— Не будем об этом больше говорить.
Они замолчали. Людмила отвалилась в угол и закрыла глаза, чтобы не видеть ненавистных горлышек бутылок. Только мокрые колеса глухо рычали под ними, да где-то далеко-далеко свистел сиплый гудок паровоза.