№ 752, податель сего письма, кстати сказать, субъект нрава весьма буйного…»
— Вот тебе на!.. Так вот какой ты № 752? Ну, и молодчик! И такого выбирают мне в проводники… — Тут командир миноносца «Проклион» снова удивленно приподнял брови.
…«нрава весьма буйного, так что мы принуждены удалять его от других и посылаем его одного на землекопные работы как раз к мысу Траттейа, где он исправляет дорогу; место это очень пустынное и отдаленное от всякого жилья, в чем вы убедитесь сами. Мне приходится дать вам в проводники именно этот № 752, потому что только он один знает, как пробраться на мыс, не запутавшись в скалах. Покорнейше прошу вас не заговаривать с ним и не обращаться к нему ни с какими вопросами: только в таком случае я могу безусловно отвечать за него. Если же, против чаяния, он что-либо себе позволит, будьте любезны тотчас же известить меня по телефону из винодельного управления, находящегося на полпути к мысу…»
— Что же… прекрасно! Пройдем взглянуть на этот 752 №, —воскликнул Карло Б., слегка почесывая себе лоб и стараясь восстановить в памяти образец усмирительной рубашки, виденной им на тюремной выставке в Риме…
Буйный преступник был тут, около борта, в своей лодке; он приподнял голову, когда командир миноносца «Проклион» высунулся из-за трапа, поглядывая по сторонам, как будто без всякой определенной цели.
Стоял неподвижно, между двумя скамьями, в грубой холщевой одежде сероватого цвета с широкими, более темными, продольными полосами; между его плечами, на спине, слегка согбенной, на фоне более светлого квадратика, темнело его позорное клеймо № 752, отпечатанное на холсте. Арестантский колпак, белый, цилиндрической формы, по черногорскому образцу, скорее низкий, закрывал всю его бритую голову и был плотно надвинут на лицо; и из-под этого гадкого арестантского колпака иногда сверкал давящий взгляд мрачных, черных глаз, до неприятного похожий на взгляд закованных в цепи медведей. Так они смотрят, когда кто-нибудь чужой подходит к их логовищу.
— Недурно! Спросите-ка: эта лодка прислана за мной, чтобы свезти меня на берег? — обратился офицер к одному из матросов.
— Да! — позорная арестантская шапка ответила утвердительно, прежде чем к ней непосредственно был обращен вопрос. И при этом утвердительном знаке показалось на мгновение лицо, мертвенно-бледное, с лиловатыми тенями на подбородке и вокруг рта.
— Интересно было бы знать, скольких он в своей жизни придушил? Я бы этакого в цепях закованного держал, а никак не посылал бы его проводником… — думал Карло Б., спускаясь в лодку и усаживаясь на кормовую скамью.
Несколько секунд полного молчания и неподвижности. Недаром первые нравственные соприкосновения между людьми бывают бесконечно разнообразны.
— Да, очень недурен этот 752 №, — продолжал рассуждать про себя командир миноносца «Проклион», закуривая папиросу. — Можно даже сказать: он очень хорош… А если будет впоследствии еще лучше, мы ему в награду бросим кость… Непременно! Но, покамест, хотя бы для того, чтобы показать, что он никого еще не грызет, не мешало бы ему взяться за весла… Ну-ка, 752!..
Но неожиданно арестант первый прервал молчание, и голос его прозвучал как-то робко, неуверенно, беззвучно. Так говорят люди, долго-долго молчавшие и разучившиеся говорить.
— Уключина на носу сломана, — сказал он, не поднимая головы, — «рыбины» тоже нет, разрешите мне пересесть «на банку», на корму?
— Ну, конечно, — ответил Карло Б. очень удивленный безусловной правильностью морских выражений и изысканно-вежливым построением фразы.
Бритый человек в серой холщевой одежде, заклейменной позором, перелез через скамью и уселся рядом с офицером, как бы брызнув на него отвратительным запахом жирных неумытых волос и грязного тела и белья. И к коленям офицера то и дело притрагивались колени арестанта. А когда этот последний взялся за весла и начал очень энергично грести, это нечаянное соприкосновение превратилось в неизбежные регулярные толчки. И очень часто тяжелое дыхание, вырывающееся из стиснутых зубов арестанта, обдавало все лицо офицера, но он с удивительным спокойствием сохранял свою прежнюю неподвижную позу. Зато взгляды их ни разу не встретились. Что-то гнетущее, непомерно-тяжелое придавливало взгляд арестанта, и он не имел силы стряхнуть эту тяжесть, знал, что и сможет встретиться со взглядом своего противника, не вынесет его. И глаза его бегали, метались из стороны в сторону, чувствуя, что борьба непосильна и противиться ей бессмысленно. Ненависть, месть, злоба… раскаяние, стыд… как знать? — все эти чувства чередовались одно за другим, то сливаясь, то выступая отдельно, и в совокупности они производили удивительное впечатление, освещая порой сумрачным мерцанием, а порой яркими молниями экзальтированный порыв души в полной прострации, или… пустое место вместо души.
И, словно боясь, чтобы как-нибудь не угадали всего, что в нем происходило, человек этот, буквально надрываясь, силился подавить каждое проявление своих чувств яростной греблей; и скоро дыхание его превратилось в ужасающее клокотание, свист и шипение, и пот исполосовал лицо.
— Полегче, полегче, не надрывайся так! — неожиданно сказал ему командир миноносца. А сам в душе тотчас же раскаялся, что заговорил и мысленно пугнул себя: «вот как хватит он меня сейчас веслом!..»
Но тут произошло нечто совершенно неожиданное и странное, хотя само по себе незначительное: № 752 задержал в воздухе неподвижные весла и в первый раз осмелился медленно приподнять свой взгляд до взгляда того, кто заговорил с ним, и встретиться с его глазами. И при этом точно что-то давно-давно залитое грязью, изуродованное ею, разложившееся, опять вырвалось из этой грязи и выглянуло на свет божий.
— Спасибо вам, — кратко и просто сказал он. И как бы в виде благодарности стал тотчас же грести еще ретивее и сильнее; но взгляд его опять омрачился и ускользнул от взгляда офицера. И выражение глаз, и каждое движение тела снова стали не человеческими, а звериными: то робкими и приниженными, то яростно-злобными…
— Ладно, ладно, ничего больше тебе не скажу! — подумал Карло Б. и закурил вторую папиросу.
Узенькая тропинка змеилась среди скал, белая, каменистая, сухая, как высохшее русло потока. Слоями поднимался из нее жар и зной: июльское солнце казалось как-то особенно скоплялось и сгущалось в ней, и рождалось впечатление, что какие то невидимые костры пылают под этой тропинкой, накаливая ее. От времени до времени далеко мелькала полоса лазурного моря; оно вырезывалось как бы в рамке, среди углов нагроможденных каменных глыб. Но это море было так далеко, как будто оно находилось уже на другой планете, там, где кипела жизнь, пестрели краски и цветы, а смотрели на него с другой, уже умершей, потухшей планеты, где даже кустарники мастиковых деревьев производили впечатление каких-то ископаемых окаменелостей, готовых рассыпаться при первом к ним прикосновении.
Лошадь в поводу арестанта окончательно выбилась из сил, вся спина ее вспарилась, она шаталась, ей постоянно приходилось изображать козу: так трудно было карабкаться по камням. Но человек был безжалостен к ней, и его непрестанный, понукающий крик повторялся безостановочно все с одной и той же интонацией, и походил на грустное, монотонное завывание голодных диких зверей по ночам в пустыне. Впрочем он и к себе не знал никакой жалости: помогал лошади изо всех сил, и его пропотевшая спина сравняла теперь цвет маленького белого квадратика, как бы стирая это клеймо позора.
Взгляд командира миноносца останавливался то на крупе лошади, то на спине человека с громадным удивлением. Было ли это вызвано солнцем, или нестерпимыми толчками тележки или белым сверканием скал, но что-то новое рождалось в его мысли, что-то, похожее на раскаяние при виде этих двух живых существ, страдающих из-за него; и, сам себе не объясняя почему, он чувствовал громаднейшую разницу в своих теперешних переживаниях и тех былых переживаниях, когда он смотрел на такие же согбенные, измученные, желтокожие фигуры японцев и китайцев, «кули», которые столько раз тащили его в «дженерикше». Тогда он глядел на их обливающиеся потом тела совершенно равнодушно; почему же теперь он относился к этому совершенно иначе, глядя как из-за него страдает этот злодей, совершивший какое-то преступление?
Потому ли, что он знал, что с ним нельзя было говорить… и ему нельзя было заплатить? Но как-бы велика ни была вина этого человека, все же становилось нестерпимым сознавать, что он, Карло Б., является теперь каким-то орудием искупления этой вины.
Вот почему при особенно крутом и трудном подъеме, когда животное и человек, слившись в одном усилии, образовали как бы одно измученное, доведенное до отчаяния существо, лошадь дрожала и подгибала колени, а человек, надрываясь, тащил ее, понукая и голосом, и жестом, — командир миноносца не смог дольше терпеть, крикнул «стой» и соскочил.
— Ну и теперь, конечно, этот изверг № 752 сбросит меня туда в овраг, — сказал про себя Карло Б. — С ним ведь, говорят, шутки плохи, и разговаривать не рекомендуется, а тем более, что, ведь, ему терять нечего, прикончит — одним человеком больше или меньше, для не. о все равно… Впрочем, посмотрим…
— Вам что-нибудь угодно, господин командир? — униженно спросил преступник, обнажая голову и вытягиваясь по-военному рядом с лошадью.
— Э, 752-й, да ты еще хитришь! — подумал изумленный офицер.
Но вслух он сказал:
— Да! Мне угодно, чтобы ты малость отдохнул, торопиться не к чему.
— Как вы изволили сказать? — переспросил каторжник с таким выражением в голосе, как говорит человек, который услышал что-то совершенно ему непонятное.
Усталость придала его глазам абсолютную чистоту и наивность детского взгляда, и, засияв безграничным удивлением, смотрели теперь эти глаза на офицера, который с самым невозмутимым видом глядел вперед и, казалось, думал о чем-то совершенно другом. Пот крупными, обильными каплями стекал с лица арестанта. «Грубым в своей застенчивости жестом он несколько раз стер его со щек наружной частью руки и снова повторил: