— Как вы изволили сказать?
— Говорю, чтобы ты отдохнул, кажется, понятно, и ничего в этом нет удивительного!
— Для меня это удивительно… ведь, я уже отвык… — пробормотал 752-й и не без усилия прибавил: — Спасибо вам!..
И с неестественной напряженностью стал смотреть куда-то в пространство: видно было, что все мускулы его лица и рот дрожали от бесплодного усилия что-то выговорить. И вдруг, выпустив поводья лошади, он сжал голову обеими руками, зажмурился и, начав какое-то ужасное проклятие, тотчас же, без всякого перехода, не договорив этих страшных ругательных слов, зарыдал так глухо, безнадежно долгим рыданием что оно напоминало не человеческий голос а завывание ветра. И лошадь повернула голову к нему, стараясь еще один раз решить задачу, неразрешимую не только для лошадей, но и для всех, — понять, что такое человек. Но она ничего не поняла и не стала больше смотреть.
— Клянусь честью, есть еще нечто неожиданное и непредвиденное на этом свете. — решил про себя Карло Б. — Хорош бы я был, если бы я поверил словам заведующего колонией преступников и не заговорил с ним.
И, обратившись к арестанту, рыдающему все с тем же безграничным отчаянием, он сказал ему:
— Успокойся… успокойся!..
Вокруг них грозные, гордые скалы, вспыхивая тысячами ослепительно белых огней, как бы преломляли в себе, отражая их эхом, вопли отчаяния и слова утешения, Лошадь аккомпанировала ровным правильным ритмом своего дыхания рыданиям каторжника, словно намеренно внося эту новую спокойную ноту в безнадежность других звуков. И все понятия людские — страсти, пороки, предрассудки, условности, законы — казались теперь лишь абсурдом, чем-то давным-давно изжитым народами легендарных времен; и не существовало в эту минуту других людей, кроме этих двоих, сравненных абсолютным одиночеством, не знающим прошлого.
— Успокойся, — повторил белый серому с коричневыми полосами, — что с тобой? Кем ты был?
Рыдание постепенно стихало и перешло, наконец, в молчание, но в нем чувствовалась какая-то нерешительность, замешательство…
И вдруг серый человек с коричневыми полосами решился, приподнял голову:
— Вы видите перед собой бывшего матроса нашего итальянского королевского флота, — сказал он. — Да, истинная правда. Звали меня Баттист Н… И я был вестовым командующего эскадрой миноносцев М. семь лет тому назад… А!.. Вы уже поняли?. Вспомнили? Ну, и довольно.
Да, довольно. Взгляд офицера стал холодным, как лед, и он этим взглядом показал, что с него «довольно» и дальше слушать он не желает. К чему это «дальше»? Конечно, он помнит. Ведь, все газеты того времени были полны этим ужасающим случаем, и весь флот долго и много говорил о нем… Так, значит, перед ним сейчас человек, совершивший ряд постыдных преступлений: он был вестовым командующее Эскадрой и вместе с ним прибыл в отпуск в Турин, там влюбился во француженку, шансонетную певичку, обокрал все драгоценности у жены своего командира и дезертировал, убежав со своей девицей в Марсель… дезертир и вор… Но через несколько дней, — судебным процессом не выяснены были мотивы преступления, — через несколько дней он задушил эту порочную особу, погубившую его… убийца… Его разискивали, нашли, преследовали, и он защищался, как зверь, ранил одного из агентов, и арест его, судя по газетным сообщениям, был «выдающимся по буйству». Итак: дезертир, вор, убийца и бунтарь…
— На несколько лет приговорен? — едва слышно спросил Карло Б.
— На двадцать, — глухо ответил каторжник; и эта цифра сама собою как бы намекнула на страшную угрозу пожизненного заключения, ибо в ней была грань жизни и смерти.
Наступило продолжительное молчание. Собравшись в невидимые облака, законы людские, законы непреложные, поднялись от далекой земли и, опустившись на дикие скалы этого безлюдного острова, стали между двумя людьми ледяной перегородкой, диафрагмой, не дающей им обоим дышать. По одну сторону этой перегородки была ужасная судьба человека, шагнувшего от любви к преступлению, были глаза, видевшие так близко последний страшный взгляд жертвы на своего убийцу, и эти глаза теперь, казалось, видели все это еще раз; были руки, с пальцами, сведенными безмерной злобой, умножившей их силу в тот момент, когда они сдавливали шею, как бы перекусывая ее артерии; и эти пальцы, как цепкие когти грозных драконов, создаваемых больной фантазией желтых азиатов, сейчас тоже машинально и судорожно сжимались и разжимались, словно пробуя опять ото». А по другую сторону ледяной перегородки стояло непреодолимое отвращение и тщетное усилие найти еще где-то в глубине души то, редко встречающееся и так труднонаходимое, что называется «состраданием». Но вместе с тем стояло то же любопытство, потребность наблюдать и изучать этот новый экземпляр латинского слова «homo»… (человек).
— Я раньше был в Низиде, но год тому назад меня перевели сюда… За все эти годы мне еще ни разу не пришлось видеть с тех пор чего-нибудь близкого к флоту, чего-нибудь даже соприкасающегося с ним. Я не видел никого, одетого так, как прежде был одет я… Не видел ни нашей формы, ни наших кораблей. Ваш миноносец, — первый корабль, который мне пришлось увидеть с тех пор… Не сказать вам, что я сегодня пережил. Убиться хотелось бы мне… А вместо того, вот видите, плачу… Не расспрашивайте, не расспрашивайте ни о чем… дайте мне поплакать…
И он зарыдал, — № 752, — рыдал, обливаясь слезами, с безумным отчаянием, низко наклонив голову. Потом вдруг приподнял ее, и глаза его сверкнули.
— Господин командир, — выговорил он, — вы были очень добры к такому несчастному существу, как я. Вы такой же добрый, как все там во флоте, я не забыл. И я осмеливаюсь просить вас об одной милости.
— Милости?
— Да! Когда изволите выйти в море?
— Сейчас, как только вернемся.
— Так вот что… Клянусь вам, мне все на свете безразлично, я уже человек конченный, тут и умру среди этих скал. Одним номером меньше, что за важность? Только вот одно осталось для меня важное… Мне бы хотелось, чтобы флот простил и отнесся с снисхождением… Понимаете?.. Ведь, я убил тогда потому, что прояснился мой разум, и я понял, как гадка и ничтожна эта мерзкая тварь, которая толкнула меня на то, что я сделал. Это был мгновенный порыв, порыв ужаса, гнева, мщения… Уж очень она была подлая и низкая… Я в этом никому еще не признавался, да, пожалуй, никто бы мне и не поверил…
Он зажмурился, с отчаянием тряхнул раза два головой и продолжал:
— И вот теперь я прошу у вас одной милости. Не требуйте разъяснения, я бы не мог вам его дать… Пусть это будет маленькая странность человека заживо-погребенного и много-много передумавшего. Когда отвалит миноносец, я буду смотреть на него с самых крайних камней мола. Прикажите дать сигнал сиреной… С меня этого достаточно… Как видите, я не слишком многого прошу у флота и у вас лично. Малую толику пара, — вот и все… Пустяк! Вы окажете мне эту милость, да?
Командир миноносца «Проклион» ответил не сразу: он несколько раз прикусывал губы и потом лишь утвердительно кивнул головой.
— Садитесь! — сказал ему каторжник почти повелительно.
И, схватившись за повод лошади, он заорал, что было силы, среди безмолвия скал, свой обычный подбадривающий крик:
— Аррриииии!!.
— Право руля! Ход вперед! Средний! — скомандовал командир «Проклиона», едва они отцепились от буя. — Помощник командира, дайте сигнал сиреной…
— Сигнал сиреной? с удивлением переспросил унтер-офицер, — но, ведь, мы же одни?! И, чтобы увериться еще раз, что он не ослышался, повторил:
— Изволили приказать сигнал сиреной?
Отчеканивая каждый слог, лейтенант Карло Б. подтвердил:
— Да, я приказал дать сигнал сиреной… И погромче, и попродолжительнее!
И сирена кинула свой громкий, необычайный призыв в далекое небо. Скалы Капрайи тысячами отголосков ответили ей, что они поняли. И казалось, целое далекое племя громадных гранитных гигантов рассмеялось неожиданным радостным смехом, рассыпая его по этой скорбной земле.
ОСВОБОЖДЕНИЕ
Рассказ К. БОГОЛЮБОВА
Иллюстрации С. ЛУЗАНОВА
Бэль выполз из пещеры рано утром, когда голубой туман еще клубился в долине, но соседние холмы уже были освещены солнцем. Жизнь казалась ослепительной, как молния, и утренний холод не заставлял отчаяваться. Согрев окоченевшие пальцы дыханием, Бэль сорвал какой-то цветочек и разглядывал его с наивной радостью, которая может показаться сентиментальной и даже смешной, но которая приличествует человеку, только что вышедшему из тюрьмы.
Обстоятельства жизни Бэля не представляли ничего особенного. Восемь лет он пробыл в тюрьме, созерцая белые стены своей камеры, а когда его выводили на прогулку на двор, он мог полюбоваться еще и небом. Небо может быть величественным и прекрасным, но оно пустое и неинтересное, и не в силах наполнить наши глаза. Потому Бэль не смотрел на небо. Он ходил положенные полчаса, опустив голову, вдоль тюремной стены, такой же белой и скучной, как и стены его камеры. Все трещины в камне, углубления и выпуклости были изучены. Бэль знал до мельчайших подробностей, где именно осыпалась штукатурка и сколько кирпичей выглянуло на свет из под извести. Он знал наперечет все царапины, сделанные на полу каблуками его предшественников в шестой камере второго этажа.
Но это было ужасно. Восемь лет видеть одно и то же — это было ужасно, и, вспоминая об этом, Бэль дрожал больше, чем от холода.
Однако, ему удалось бежать. Тюрьма была старая и находилась в захолустном городке. Охрана же отличалась необычайной сонливостью и не сумела помешать предприимчивым заключенным, которые, воспользовавшись благоприятными обстоятельствами, прорыли подкоп и в одну прекрасную ночь бежали. Следуя заранее принятой тактике, сразу же за стенами тюрьмы беглецы начали действовать поодиночке: разными улицами достигли они предместья, разные дороги при вели их в лес.