Мир приключений, 1929 № 03 - 04 — страница 15 из 24

Тогда. с особенной напряженностью бегают белые халаты по длинному корридору и насторожившиеся фигуры больных то и дело лепятся к большой стеклянной двери, замазанной краской, где в левом углу краска эта вершка на два отколупнута и можно заглянуть в операционную, пока не прогонит санитар, сестра или врач.

— Вузовец… молоденький… вот грех какой…

— Поскользнулся… и затылком…

— Череп треснул… я слыхал…

— Мозги наружу?

— Ишь хватил! кабы мозги наружу…

— Иван Игнатьевич говорил: черепную коробку раскрывать будут…

Перед входом в корридор, против двери в умывальню, тянется длинная коричневая скамья. На ней всегда кто-нибудь сидит и ждет, не имея права войти в корридор. И теперь тут сидит Глеб Шабров. Он то и дело вскакивает со свойственной ему порывистостью, хватается за голову, ерошит гриву волос. Но профессор сказал: «можете посидеть здесь, а туда не ходите», — и хоть невтерпежь сидеть здесь, но Глеб ждет.

Операция, да к тому же очень сложная и длительная, и в неурочное время, напряженно концентрирует мысли всех обитателей больницы в одну точку. Повседневность обычных интересов отходит на задний план.

У отколупнутой краски на двери образуется очередь, — кому взглянуть. Новички, еще не оперированные, смотрят с затаенным страхом и мучительным вопросом. Поправляющиеся после операции смотрят спокойнее, но с болезненной сознательностью и с глубоким сочувствием. И все брызгами отскакивают во все стороны, когда дверь открывается и выходит сестра пли один из врачей.

Смельчаки рискуют подступить с вопросом:

— Ну что?…

— Все время говорит… Так и рвется из рук санитаров… под наркозом говорит… И все в одном направлении: «Экзамены… Глебка… вот будет буза, коли институт проморгаю..» Интересный тип!.. Было отщепление затылочной кости… Осколок изъят… Теперь уже зашивают, все хорошо…

— Все хорошо! — мчатся двое больных к ерзающему на скамье Глебу. — Сейчас вынесут вашего братишку.

— Да что вы!

И Глеб, прорвав все плотины дисциплины, мчится туда, к стеклянной двери.

На длинном операционном столе, при ослепительном свете громадных ламп с рефлекторами, спешно бинтуют только что оперированную голову. Лица почти не видно, и молчание анестизированного длится недолго. Он опять начинает бормотать:

— По бетониркам на авто жарят… Да… Аккумуляторы пополняют энергию автоматически… В больших городах газ аммиачный…

И забытье.

Бережно перекладывают его тело на тележку и катят ее. Больные расступаются у двери; из всех палат выглядывают напряженные лица с тревожным вопросом в глазах.

— Нельзя, — мягко останавливает рванувшегося Глеба врач, — немного погодя вас пустят к нему на мгновение… Все хорошо, не беспокойтесь.

Глеб цепляется за его руку своими трепетными, красными, потными пальцами. В синеющей белизне длинного корридора уже исчезла тележка с оперированным. В комнате прохладно и удивительно тихо. Проснувшийся Клим Шабров смотрит на стоящую перед ним фигуру врача.

— Вы профессор Грунькин?

— Нет, не совсем так, — врач улыбается: он привык к несообразности вопросов таких больных, — последние штрихи картин, вкрапленных в мозг наркозом.

— А Глебка? что он за фон барон… до сих пор не является?..

Глеб, с трудом сдерживая слезы не то горя, не то радости, вошел и склоняется над братом. Клим смотрит напряженно.

— Так ты не толстый? — изумленно говорит он.

Врач знаком показывает: — «не удивляйтесь».

— В деревню тебя отправлю, браток, как выйдешь из больницы, там скоро поправишься! — бормочет Глеб, чтобы что-нибудь сказать. — Вот только холодно будет зимой…

— Так ведь там центральное отопление и стоградусный кипяток круглые сутки… — и Клим устало закрывает глаза.

— Уходите! — шепчет Глебу врач. — Все хорошо, не беспокойтесь, организм у него здоровый, и он из этого выкарабкается.

Глеб идет по корридору медленнее обыкновенного, с отрывистыми бредовыми фразами брата в ушах, тщетно стараясь связать их в одно целое.

Сиделки чистят медные дверцы печек, — завтра приемный день. На громадных подносах дымится ужин. Хлопают двери. Фельдшер равнодушно спрашивает: кому клизма? Прерванная было нормальная жизнь больницы торопится нагнать пропущенное время.

«15 августа 1928 г. — операция Глеба Шаврова» — записывает в журнал дежурный врач.

Е. Фортунато.

ЖАЖДА


Рассказ Ч. Бута

Иллюстрации М. Маккинлэя


ДВОЕ мужчин следили друг за другом.

Уже десять дней носило их в море в небольшой лодке по воле ветра. В лодке было немного корабельных сухарей и два боченка с водой. Накануне вечером они доели сухари и сегодня утром начали второй боченок с водой. Вначале они распоряжались водой легкомысленно, но потом, по взаимному соглашению, посадили себя на чашку воды в день, — половина этой порции утром, половина — в полдень.

Десять дней! Элдриг спрашивал себя, не десять ли лет прошло с тех пор, как «Морской Король» пошел ко дну, а он и матрос Одвик стали следить друг за другом. Каждый час был хуже предыдущего, терпеть дольше уже стало казаться невозможным и Элдриг начал думать, что самое лучшее — броситься через борт в море.

Мелькнувший в воде плавник акулы удержал его от этого и с потом ужаса на лице Эрлдриг продолжал страдать, как никогда не думал, что человек может страдать. А, ведь, он видел много страданий. Элдриг был врач.

Небосвод был подобен опрокинутой металлической чаше безжизненного голубого цвета. На дне чаши был раскаленный шар солнца, изливавший свирепый зной, какой-то липкий жар, высасывавший жизненные соки из тел двух людей в лодке. Лодка поднималась и опускалась, как бакан; ветра не было. Океан был похож на тусклый остеклянившийся глаз больной собаки. Он был таким уже десять дней.

Элдригу казалось, что день придавил его тяжестью своего зноя. Голова его точно была заключена в футляр из раскаленного металла. Глаза его горели, губы потрескались и язык стал таким толстым, что едва помещался во рту. Тело жаждало влаги, все нервы трепетали ог этого неудовлетворенного желания. Когда он дотрагивался до уключин, они были раскалены. Когда он оглядывался кругом, он видел только тяжелое колыхание волн и пылающую кайму горизонта Когда он смотрел прямо перед собой, он не видел ничего, кроме бочки с водой, а за ней матроса Одвика.

Элдригу не было бы так неприятно, если бы здесь сидел кто-нибудь другой. Или если бы Одвик был человек другого типа. Потому что сначала вражда Элдрига к Одвику была просто враждой одного определенного типа к другому. Теперь она стала непримиримой и личной.

Когда Элдриг смотрел на руки Одвика, он вспоминал, как они отличаются от его рук. Руки Одвика были крупные, волосатые и мозолистые. Они были невероятно грязны. Ногти были обломаны и ободраны, а суставы превратились в узлы сухожилий и костей. Руки Элдрига были длинные, тонкие, быстрые и ловкие в движениях. Они были безукоризненно белые, пока солнце этих последних десяти дней не покрыло их густым золотистым загаром. Это были умные, гибкие живые руки; сильные, красивые, аристократические руки; руки человека, умеющего обращаться с тонкими инструментами.

Полученные отсюда выводы были достаточно ясны. И чем больше он думал, тем яснее они становились.

Он хотел было изложить эти выводы Одвику, — не мог же человек не понять их, если у него была хоть капля разума, — но достаточно было одного взгляда на его тупоумное лицо и тусклые, невыразительные глаза. Попытка была бы бесполезна. Он продолжал повторять выводы самому себе.

Он был Стефен Элдриг, невропатолог из Нью-Иорка. Репутация его была международной и он этого заслуживал. Он был не из тех, которые постоянно думают о своих совершенствах, его взгляд на жизнь был всегда слишком отвлеченный и аналитический, но было признано всеми, что он одна из звезд в своей специальности. В Париже был Лессеж, в Вене — Штраус, в Лондоне — Конвей и Элдриг — в Нью-Иорке.

Элдриг всегда говорил, что разум неоценим в мире, управляемом страстями и страхом. В мире, состоящем большею частью из таких отрицательных типов, как, например, этот человек, Одвик, сидевший по другую сторону боченка с водой. По крайней мере с дюжину лучших умов десятилетия спокойно отдавались в руки Элдрига и он спас каждого из них. К нему обращался и сенатор Рингольд, экономист Фенвик, иследователь Энтрим, финансист Эрмитэдж, артист Диллон.

Одвик же, вероятно, всю жизнь был матросом на корабле. Вероятно, он знал, как распределяется на корабле груз. Нет сомнения, что у него достаточно соображения, чтобы исполнить приказание, которое ему прокричит помощник штурмана. Может быть, он был знаком и с другой незатейливой работой. Короче говоря, такие как он миллионами толпились во всех концах земли, и руки и тела их были к услугам каждого, у кого в кармане есть доллар.

Их — миллионы! А Стефен Элдриг— один!

И все же, если он изложит эти доводы этому тупому дураку, тот будет продолжать настаивать на своих «правах» на половину воды в боченке. Его право! Это было нелепо, как Элдриг и доказал себе за последние пять дней. Большинству людей было свойственно придавать своей личности слишком много значения в ходе вещей. Несколько часов без воды — и все было бы кончено. И человек умер бы с прекрасным утешением, что его отказ от своих ((прав», — глупое выражение! — удвоил возможность значительно более высокому интеллекту остаться в живых и продолжать свою важную работу в мире. Ведь, нет сомнения, что это все так просто, как задача элементарной арифметики.

Ну, что ж, был и другой выход…

Сначала мысль эта была отвратительна чистой, незапятнанной ясности его мозга, и он только постепенно подходил к ней. Он даже раздражался сам на себя, что не сразу ей подчиняется, раз он был так прав. Его противодействие этой мысли было, как он сам сознавал, как бы уступкой морали настоящего времени. Нельзя без борьбы сбросить с себя цени условностей.