И вот когда наконец замолкает в публике смех и еще до того, как председатель суда находит в себе силы повторить показавшийся ему резонным вопрос неизвестного летчика, Ирина сквозь всхлипывания, плачущим, но отчаянно решительным голосом неожиданно громко, на весь зал говорит только одно слово:
— Хо-чу…
И тут уже зал разражается хохотом неудержимым. Тут уж смеется судья, не в силах сдержаться, а хохочущие народные заседатели откинулись на спинки стульев.
Никто не помнит, что было дальше. Наверное, все встали, когда суд удалился на совещание, и все в зале и на улице обсуждали детали процесса, пока совещался суд. Все без особенного внимания, хотя и молча, выслушали решение суда, которое сводилось к тому, что ввиду совершеннолетия Ирины Иваненко и выраженного ею желания выйти замуж за Голосеенко В. Е., Иваненко Н. Ф. в иске отказать.
А потом публика повалила на улицу. Счастливые Сычевы увели Ирину домой. Летчики качали Васю Голосеенко и кричали «ура» в честь жениха и невесты. И весь этот день и вечер в городе было отличное настроение. В каждом доме говорили о молодости и счастье, а скверные мрачные слухи умерли и больше не воскресали.
15
Прошел год с того дня, который отмечен светлым в календаре даже у тех, кто не имел к нему непосредственного отношения. Мы идем по городу П. с пожилым учителем, которому я привез из Москвы посылку. Я уже знаю в подробностях всю историю. Только что учитель рассказал мне ее конец. Конец обыкновенный, такой, какой обязательно должен был быть. Через месяц праздновали свадьбу. Генерал-лейтенант Андреев приказал дать молодым комнату, хотя в городе П. было очень трудно с жилплощадью. Ирина Голосеенко уже мать. Иногда, когда у Васи свободный вечер, она заносит младшего Голосеенко к Александре Тимофеевне, и они с Васей идут в кино или на танцевальную площадку потанцевать. Они уже купили шкаф, кровать, диван и обеденный стол. В то время в городе П. было очень трудно с мебелью тоже, но какой же завмаг мог отказать супругам Голосеенко в необходимом предмете обстановки, если каждый человек в городе знал их удивительную историю.
Все это рассказал мне пожилой учитель, и не об этом мы с ним сейчас говорим. Мы идем по тенистым улицам. Вечер. Нам навстречу идут пары, которые шепчутся, и пары, которые смеются, а иногда в глубокой тени можно разглядеть даже пару, которая целуется. Играет оркестр на танцплощадке. Издали музыка кажется задушевной и задумчивой, голоса инструментов и голоса певцов будто негромко говорят что-то очень секретное, хоть и всем известное, что-то очень для каждого человека важное.
— Сколько трагических и мрачных историй, — говорит мне учитель, — начинались когда-то так же. Девушка, отданная по обету в монастырь. Любовь, возникшая у ржавой калитки. Побег, преследование и наказание. Хороший конец мог быть только один. Влюбленным удалось бы скрыться, скорее всего, в другую страну, но и там их преследовало бы страшное сознание того, что ими нарушен высший закон. По-настоящему такая история не могла кончиться счастливо. А здесь все до конца благополучно. Даже с родителями у Ирины отношения, в общем, хорошие. Бабка шила приданое внуку, а Никифор Федулович подарил ему на зубок дюжину серебряных ложек. И с Васей у стариков отношения нормальные. Марья Степановна, говорят, даже хвастает, что Вася не сегодня-завтра получит вторую звездочку и станет лейтенантом. При этом старики внешне ничуть не переменились. Они такие же богомольные, так же активно участвуют в церковных делах. Но с молодыми об этом не говорят. Это у них как бы две разные жизни.
Мы долго еще ходим по улицам, слушаем вечернее дыхание южного города и молчим. Я думаю о том, что один и тот же сюжет, то есть одна и та же жизненная история, может быть трагедией, когда страсти, наполняющие ее, живут во всей своей силе и обладают той огромной властью, которой человеческие страсти могут обладать.
И этот же сюжет, то есть эта же жизненная история, может звучать комедией, пусть с отдельными драматическими ситуациями, когда страсти, создавшие этот сюжет, завершили свое историческое существование и доживают свой век, потеряв былую силу. Живут кое-как. Абы дожить.
Александр Абрамов, Сергей АбрамовФИРМА «ПРОЩАЙ, ОРУЖИЕ!»(Фантастический рассказ)
1
Эрнест Браун, научный сотрудник Международного института нейрокибернетики, задержался в Париже. Отпуск он провел в бретонской деревушке на берегу океана, наслаждаясь недосягаемым для него в институте покоем, а последнюю неделю отдал великому городу. Он не любил туристского Парижа, не глазел на Нотр-Дам, не торчал в Лувре и не подымался на башню Эйфеля. Он предпочитал тихие набережные Сены, ларьки букинистов, древние улички, уцелевшие со времен Людовиков, и дешевые бистро в полуподвальчиках с пыльными бочками, из которых вам тут же цедили сидр или пиво.
В одном из таких полуподвальчиков, в пивной «Клиши», куда Браун зашел утром, он застал только одного посетителя — седоватого, немолодого француза с проплешинами на висках и слегка крючковатым носом, чем-то напоминавшего знаменитого Де-Фюнесса в роли полицейского Жюва в неувядаемой серии «Фантомасов».
— Похож? — общительно подмигнул он, встретив внимательный взгляд Брауна.
— Похож, — согласился тот, присаживаясь напротив.
— Только не хвастун и не идиот, — сказал француз, — а в остальном все сходится. Даже профессия и место работы. Луи Фонтен, полицейский комиссар и начальник оперативной группы, — представился он.
Браун назвал себя.
— Погодите, — перебил его собеседник, — дайте щегольнуть дедукцией. Судя по фамилии — немец, судя по произношению — не эмигрант, судя по тому, что с утра забрели в «Клиши», — в отпуску и судя по значку на лацкане — кибернетик.
Браун засмеялся: все правильно. Фонтен почему-то вздохнул, добродушные глаза блеснули металлом, в губах, сжавших сигарету, промелькнула твердость, даже суровость, и сходство с Жювом исчезло.
— Сейчас я бы сравнил вас с Мегрэ, — сказал Эрнест.
— Так всегда: то Жюв, то Мегрэ, — устало заметил Фонтен, — а между прочим, у нас в управлении нет ни болванов, ни гениев. Обыкновенные криминалисты. Лентяи и работяги. Старики и юнцы. Профессионалы и дилетанты. И работа рутинная, не то что у вас. Кстати, детализировать не берусь.
— Энграммы памяти, — подсказал Браун.
— А проще?
— Приборы, воспроизводящие отпечатки памяти в клеточках мозга. Зрительные образы, тексты, формулы. Есть приборы, записывающие звуковые образы, слова, крики, шумы — всё, что порой хранит и группирует память. Ухитряемся воспроизводить даже запахи. Запомнил, скажем, человек запах духов, или химической реакции, или росистой травы на заре — мы и воспроизводим эти энграммы.
— Только у живых?
— Я знаю, что вас интересует, — заметил Браун: вопрос был чисто профессиональный. — Можем ли мы воспроизвести то, что сохранила память в последние часы или даже мгновения перед смертью? Лицо убийцы, образ любимой, письмо или слова, толкнувшие на убийство или самоубийство, так? Можно. Только если запись произведена непосредственно после смерти, пока еще не начался распад мозговых тканей.
— Запись произведена через тридцать пять минут после смерти, — сказал Фонтен.
Эрнест подумал, что приобщается к одной из криминалистических загадок инспектора.
— Каким прибором? — спросил он.
— Вашим. Модель «Эф три дробь двенадцать». Без трансформатора.
— Последняя, — подтвердил Браун. — Как просматривали? Видеоскоп или кинопленка?
— Пленка. На обычном экране. Меня интересует, — задумчиво прибавил Фонтен, — может ли получиться бесформенное изображение.
— Аппарат исправный?
— Вполне.
— Что значит «бесформенное»? Зрительный образ всегда достаточно ясен. Он может быть нечеток, расплывчат, но в этом случае применяется усилитель. Вот и все.
— А если это пятна? Чередующиеся цветные пятна без строгой формы. Иногда полосы или значки.
— Математические?
— Нет.
— Иероглифы?
— Тоже нет. Мы проверяли.
— Быть может, это увеличенные под микроскопом частицы какого-нибудь вещества, особо окрашенные?
— Он не интересовался микромиром. Кроме того, мы консультировались со специалистами во всех областях, где применяются кодированные обозначения, и всюду отрицательный ответ. Не то.
— А что же?
— Неизвестно.
Браун пожал плечами: с такого типа энграммами ему не приходилось встречаться.
— Придется вам все объяснить, — сказал Фонтен. — Марсель, еще две кружки, — кивнул он буфетчику. — Вы когда-нибудь слышали о Лефевре?
— Вы имеете в виду нейрофизиолога?
— Да. Он умер в четверг на прошлой неделе.
Эрнест признался, что несколько дней не читал газет. А в том, что сообщил ему инспектор, не было ничего примечательного, кроме самого факта смерти выдающегося ученого. Умер он внезапно, но естественно: от разрыва аорты, хотя был не так уж стар и на сердце не жаловался. Как ученого Эрнест знал его по ранним, получившим широкую известность работам, более поздние не публиковались или прошли мимо Брауна. Как человек, Лефевр был ему крайне несимпатичен: волк-одиночка в науке, политический реакционер, противник международных союзов и соглашений, он почти не принимал участия в мировых симпозиумах и конгрессах. В последние годы, однако, Лефевр работал у Бертье, подлинного классика европейской нейрофизиологии, что уже само по себе заставляло отнестись к нему с достаточным уважением. Об этом и напомнил Браун Фонтену.
— Он порвал с Бертье, — сказал инспектор.
— Из-за чего?
Фонтен улыбнулся, должно быть вспомнив свои попытки выяснить это у самого Бертье, требовательность которого к ассистентам, граничившая с одержимостью, равно как и корсиканская вспыльчивость, была многим известна.
— Какая-то проблема, показавшаяся Бертье слишком оригинальной. Что-то вроде механо-телепатической передачи ваших энграммов. Он назвал ее авантюрой. Все это понятно: с Бертье уживаются архаисты, а не новаторы. Любопытно другое. Через неделю после разрыва с Бертье Лефевр получил неизвестно от кого загородную виллу и оборудовал там неизвестно на чьи средства загадочную лабораторию.