Каждый уже занят делом, а ты что же, Кавуненко? Только под ногами у них мельтешишься. Да не мельтешусь, понимать надо, — прикидываю, вроде бы фигуры на доске расставляю. Ведь то, на что пойдем, — уже не спорт. В смысле — не один только спорт. Хотя и без него ни на шаг. Вот так, братцы: и рекордов не поставим, а рекордный маршрут одолеть придется, и в спортивный зачет его не включат.
“Толчки могут повторяться”. Значит, перво-наперво эвакуироваться с этого места, где все они уже вашим землетрясением ушибленные. Сменим место, глядишь — не так уже трудное моральном плане. Уходить, и поскорей! — Нервно подобрал и тут же кинул сжеванный чинарик. — Эй, да уж не психуешь ли ты, часом? Да не психую, просто малость переживаю, а вообще-то почти как в шахматах варианты перебираю. Бывают лица материально ответственные, я — ответственное морально.
Хожу е2-е4. С морены под перевал. Ваш ход, Гора. А чем она может ответить? Какую фигуру подвинет?
Это все и длжно предусмотреть, предугадать ему, а не дяде. Идти, карабкаться, страховаться, бить крючья и держать в голове всю партию.
“В рюкзаки!” Первый ход белых — перевал. Для элементарного туриста вполне самостоятельное мероприятие, почти событие. Для альпиниста — не больше чем дорожка, где дается старт.
Вот и ваш ответ, черные. Весь день — солнце, блеск, кроткие, безобидные облачка-овечки. А тут всё враз. С утра вдали лохматились в небе цирусы.[49] “Появились цирусья — встали дыбом волосья”. Так и есть… Прометающий насквозь ущелье ветер. Гроза на миллионы вольт.
Густая тьма мгновенно, без сумерек садящейся ночи наслаивается грозой. Остановиться?.. Укрыться?.. Рокироваться под склон?.. Кавуненко только и дал, что достать штормовки, раскатать плащи из серебрянки. Ночью в горах если и не видишь, то ощущаешь и тяжесть хребтов, и отсвет вершин в небе. А тут вовсе ничего. Долетит горьковатый запашок сигареты — Кавуненко задымил, — вот тебе и стежка, держись, если сможешь, на запах и топай. И не на слух уже иди — только по осязанию, по инстинкту. Час, другой… пятый… Под ногами уже не хруст, уже скрип. Это снег. Камень кончился. Значит, правильно. Значит, гребень. А как вышли на него? Не нашего ума дело, как. Шли, шли и вдруг почуяли всем телом свободный и сильный ток воздуха, воздушный Гольфстрим, и в нем живое дыхание леса и щекочущее — моря. Такое движение воздуха всегда на перевалах.
В темноте голоса, топанье, волчьи зрачки фонариков.
— Кто таков? Не нас, часом, дожидаетесь?
— Привет, ребята! Мы спасотряд “Звездочки” альплагерь “Красная звезда”, прибыли в ваше распоряжение.
— Ты у них за главного?
— Не, Зискиндович, он в палатке.
— Зискиндовичу салют!
— Здравствуйте, Кавуненко.
— Сколько привел? Спортивная квалификация? Кто из твоего народа на спасработы по высшей категории трудности способный?
— Народ прямо с колес. Кто под рукой оказался, тех и привел. Квалификация не могучая: третьеразрядники с небольшим превышением. Мастеров — один я.
И с сохранявшейся в этой немыслимой обстановке ленинградской щепетильностью отвел Кавуненко под скалу. Извиняющимся тоном самый сильный из наличных в Домбае мастеров сразу стал темнить, в момент выхода и вовсе сдрейфил:
— Я бы лично с открытой душой, да не прошел еще акклиматизацию. Боюсь вас подвести.
Кавуненко взорвался:
— А здесь ему что, Гималаи? Восхождение на восьмитысячник? Скажи: не светит ему работать на дядю. Бережет драгоценное здоровье для личных мастерских восхождений. А ну его знаешь куда!
Значит, теперь их не четыре, их четырнадцать. И в рюкзаках у тех, кто пришел, — тросовое хозяйство для транспортировки пострадавших. Уже дело! Значит, не тащить в случае чего на горбу, а транспортировать по тросам и роликам.
Кавуненко по меньшей мере раза три проходил Домбайскую стену. Казалось, вся она не то что в памяти — в кончиках пальцев.
А сегодня?.. За полтора часа взяли сорок метров по высоте. И это при полной отдаче. Кавуненко наклонился над заклинившим трещину камнем. “Выходишь теперь вперед ты, Онищенко”. Скалолаз проходит сначала маршрут глазами, потом уже пускает в ход руки. Но главная сила в ногах. Зеленого новичка выдает “игра на рояле”, когда пальцы так и бегают по камню, как по клавиатуре, вместо того чтобы ритмично отжиматься от опоры до другой.
Но сегодня именно так и выглядел Онищенко. Он хочет пройти наверняка. А некуда. Чхалтинское землетрясение вновь напоминает о себе, Человек. Онищенко — не из пижонов. В руинах Баженовского дворца в Царицыне, этом скалодроме москвичей, на технике Славы обучают разрядников. Он защищал цвета столицы, СССР и на чемпионатах страны, и в Альпах. А тут: “Дальше нельзя. Придется спускаться”. Теряем высоту и время. Обидно-досадно. И ничего не попишешь!
Все сжалось против тебя в кулак… Высоту потеряли. С Главного Домбая двинул по ним камнепад. Сошла лавина. Углядели метров за двести, еле по трещинам рассредоточиться поспели. А дальше отслоился кусок стены, навис над тропой и на тебя еще поглядывает. Этого только и не хватало!
Снова на пятачке. Вышли на связь. КСП советует с Буульгенской перемычки на плечо Восточного Домбай-Ульгена. Наименее затронуто землетрясением. Тоже резон!
И они сидят перед плоской гранитной плитой и водят пальцами по стертой на сгибах схеме. “Стена отпадает, объективно опасна”. — “Через Главную по пиле? Худо-бедно на это двое суток. Чересчур долго”. — “Вызвать вертолет? Но сначала расчищать для приема вертодром. А где для этого время и место?”
А снизу шли один за другим отряды и где-то на подходах были еще. Мелькнула даже упитанная личность “того”, который отказался от выхода. Снова забубнил свое об акклиматизации. “Да никто тебя и не уговаривает. Обойдемся в лучшем виде”.
И сколотили уже еще одну четверку (Витя Воробьев, Володя Вербовой, Вася Савин, Эрик Петров), а ясности все еще нет. Ясно одно: через вершину отпадает — можем элементарно не поспеть.
— Так можно гадать до бесконечности, — сдерживая рвавшееся наружу раздражение, подытожил Кавуненко.
— И правда, пора бы выходить, — вставил Романов.
— А я о чем? О том же. Выход перед рассветом. Через Южную стену Главного Домбая. И траверсом на плиту. На сегодня это самый что ни на есть оптимальный вариант. Выходим обеими четверками. Семенову радировать: не дожидайтесь, пока дойдем до пострадавших, высылайте маршрутом Романова новые отряды.
Не произнес вслух того, о чем подумал: можем свободно не дойти, в нынешней ситуации и лавины и камнепады прут, откуда отродясь их не бывало.
— Заметано!
День шел к закату, когда Кавуненко здорово-таки ободранными пальцами взялся за влажноватый шершавый гранит. Снизу дали слабину веревке, и он ушел метров на десять от крюка. Работали молча. Уже недалеки от полки. И никого ведь не сбило шальным камнем. А вполне могло. Даже учитывалось в планах. Уговорились: в данном случае перевязываем, закрепляем на первой же укрытой полочке, сами идем дальше.
“И с чего это Кавуненко па элементарно простом “жандарме” застрял?” — спрашивал себя, терпеливо выдавая веревку, Онищенко.
А Кавуненко обогнул “жандарм” по кромке. Перегнулся. Застыл.
…Перед ним тени стены в слезящихся подтеках. Полочка. И он молча смотрит и не отвечает на окрики идущих за ним. Постой-постой! Да постой же!.. Разбросанные в стороны ноги в серых гольфах. Прикрытая палаткой-памиркой голова. Ближе к стене еще один. Жив ли? Не шевелится. Странное, какое-то перекрученное тело. А этот сидит, бросив меж колен голову. А четвертый? Его нет с ними. Четвертого.
— Чего застопорил? — опять крикнули снизу. — Уморился? Так и скажи. Давай подменим.
А он не мог ни двинуться, ни просто ответить. Очень медленно обернулся к своим. Показал на пальцах: трое мертвых, живых — один.
— Боб, — сказал он слишком тихо, как говорят возле гроба, — мы пришли.
— Знаю. Ждали. По каскам узнали. — Слова капали по одному, с мучительными перерывами. — Метростроевские такие у одного “Труда”. А тебя сверху, извини, не признали. Спускайся к нам поаккуратней. Камни все подмытые.
— Чувствую.
И Кавуненко спрыгнул на полку. Присел к лежащим. Эх вы, доходяги!
Романов молча протянул ему люксовые защитные очки с алюминиевым ободком и перфорацией, не запотевали чтобы стекла:
— Держи. Будут твои. Из Шамони.
— Помню. Кулинича?
— Юрке уже не понадобятся.
— Понятно.
— Спасибо, что пришли. Очень вам всем спасибо.
— Переживали очень, когда с первого захода до вас не дотянули. Получай апельсин и “Мишку”. И не наша вина. Давай очищу. Маршрут до метра хоженпый, а куда не тыркнемся, рельеф весь новый. И не пройдешь. Давай “Мишку” разверну. Твои любимые. Ты заправляйся. Со мною двое врачей, сейчас вас обработаем. Ты жуй, восполняй потери.
А вид у них неважней. Ох и неважнецкий же!
Но Романов держит себя спокойно. И не психует. А кожа как земля. И так лицо все сжалось, что глаза вперед вылезают, как у вытащенной из воды рыбы либо больного базедом. И дышит как… Обронит слово и после каждого отдышаться должен. И это Романов. Чемпион лазунов. Кроссмен и лыжник. Красавчик Боб!
Ворожищев в спальном мешке, в нише. Откроет глаза — и они сами собой смыкаются.
Коротков в той самой позе, которая так удивила. Что же так изогнуло тебя, даже шевельнуться не может. А разговаривает в норме.
И осталось у них на все про все полбанки сгущенки. Не густо! Впритык подоспели.
— Воды достаньте, ребята, — проронил Коротков.
— Что из Москвы? — Это Романов. — Как она хоть? В порядке?
— Почему нет? Полнехонький ажур. Ведь наше землетрясение, — и повторил, как втолковывают туго воспринимающим ученикам, — все наше землетрясение чисто местного масштаба. Домбайское.
С той стороны “жандарма” все ближе голоса. Его ребята. Но возбуждение — “Добрались!” — сменилось тревожным: “Как быть? Их четверо и нас четверо”.
И тут словно прорвало плотину. Здесь было всё. И понимание ситуации. И желание поддержать. Кавуненко развел такой могучий безудержный трёп, будто слова могли возместить те двести граммов, которые вовсе не помешали бы сейчас ни лежащим, ни ему.