— Спрашиваешь — говоришь за Москву. Но сомневайся, в курсе. За нами следом спасатели. Наладим троса и с но горком всех вас до КСП — и нах Москау. Столица уже заждалась. Женатиков ждут супруги, остальных тоже кто-нибудь. Народ вы спортивный, тренированный, заживет как на собаке. Давайте уговоримся, самое позднее через месяц сбор всей капеллой на верхней веранде “Праги”. Обмыть ваше возвращение на Большую землю. Только без трезвона. Свободно могут нарушение спортивного режима припаять. Вам что, а нас пропесочат. Уговор — встречу не зажимать, вы, в смысле спасаемые.
(Если бы знать тебе, Кавуненко, что этот твой “месяц” для одних обернется тремя, для Короткова и вовсе полутора годами!)
…А вот и зашептал молчавший до этого гранит “жандарма”. Шуршит веревка. Скрежет оковки. Над камнем возникает каска и Онищенко: подтеки пота по лицу, уставший, улыбающийся, но свет улыбки в глазах разом выключается, когда он обводит взглядом троих и только чисто мышечным усилием удерживает ее на губах. Слава видит лежащих. Слава — медик. Слава понимает всё.
За ним Слава Романов. Уже спрыгнул на полку, а поглядеть в упор боится. Но вот повстречался глазами с Борисом Романовым и, как ни озабочен Кавуненко, примечает, как будто на демонстрации химического опыта с лакмусовой бумажкой, по пепельно-серому лицу младшего Романова (чем ближе к полке, тем становился сумрачнее) резко, сразу вспыхнули отдельные красные пятна. Слились. И, как жидкость в колбе, поднималась от шеи ко лбу граница красной краски.
И трое, высекая триконями искру, сбежали по граниту. Кавуненко вздохнул. Уже не один. Уже легче. А разве не мог какой-нибудь незапланированный обвал отделить его от остальных? А так уж легче. Даже горе и боль легче, когда нас много. Когда плечо человека раздвигает угрюмую немоту камня. “Не бойсь, ребята, вырвем из плена. Вернем в жизнь”. Вернем рюкзаком снега, его уже тянет из мульды[50] Безлюдный; сухим бельем, шприцем, бинтами в руках Онищенко; котелком и примусом, над которыми колдует Романов-младший.
И в эту минуту ветер донес и тут же понес дальше обрывки новых голосов, и понес их над всем миром вершин, и пусть не донесет до всех топающих по всем тропам спасателей (с лишним полета шагало выручать троих), и осядут звуки росой, это живые голоса четверки Воробьева, и она тоже рядом. Нет хуже в горах, когда пойдут две группы одна над другой. Того гляди, камень на нижних сверзишь. Вот и двинул Воробьев так, чтобы нигде не оказаться над Кавуненкой, через Буульгенское ущелье, на гребень Домбая.
В сиреневой тишине вечера слышались голоса, и это не голоса гор, это с воробьевского бивака, и, когда говорят спокойно, на глади сумерек прорисовываются не просто звуки, но слова людей. Звуки, обретающие смысл.
— Значит, Воробьев часах в десяти ходу. Совсем даже недурственно.
Мы дошли. Много, но не все. Воробьев на подходе. Больше, но тоже не все. Такие уж наши дела. Одолел ступень, думал — самая трудная, за ней новая, еще тяжелей. И вся работа наша, как говорится, не пыльная. Чего-чего, а пыли в альпинизме не водится.
И всего-то навсего сделать осталось то, что в отчете (если удастся тебе, тьфу-тьфу, не сглазить бы, его написать) назовешь “спуск”. А нервов возьмет он и сил дай боже, как ни одно восхождение!
Думается, наши парни испытывали здесь что-то схожее с Дональдом Кэмпбеллом. Самый быстрый автогонщик планеты, он мыслил после финиша такими же альпинистскими категориями: “Жизнь — цепь горных вершин, и не надо бояться спусков, если вслед за ними вас ожидает новый подъем. Ужасно, когда не на что больше подниматься. Отсутствие цели страница смерти. Моя мечта — умереть в ботинках альпиниста”. Не удалось это вам, старина! Поглотила вашу рекордную мотолодку и вас с нею пучина озера Кэнистон. А ходят наши парни в таких же ботинках альпиниста. Но предпочитают ходить в них за жизнью. Смерть не стала их мечтой.
Страх создает призраки, которые ужаснее самой действительности, а действительность, если спокойно разобраться в ней и быть готовым к любым испытаниям, становится значительно менее страшной.
Дж. Неру
Под вечер ущелье продул сильный и ровный, как в аэродинамической трубе, ветер, метеорологи зовут такой “коридорным” (полсуток с гор, остальные — в гору). С нагревшихся за день скал еще покапывало, и капли отскакивали от ледяного хрусталя, затянувшего отсыревшие плиты. Плотная, хоть бери в руки, струя холода уже стекала с вершин: ночь будет свежей, значит, день ясный.
Эфир оповещал:
“Оживление сейсмической деятельности наблюдалось на Западном Кавказе повсеместно”.
“Теберда, курорт. Был испуг, гул”.
“Алибек, альплагерь. Ощущали сильный горизонтальный толчок. Была паника, многие выбежали”.
“На протяжении ста лет в плейстосейтовой области Чхалтинского землетрясения не было землетрясений с такой силой и с такими последствиями в лице обвалов, трещин, оползней”.
Есть такое явление — миметизм: кучер становится похожим на своих лошадей, псарь — на борзых. Быть может, и в отношениях с вершинами человек вбирает что-то в себя. И большое, и что-то помельче. Так, пижону никак не дают уснуть гул волочащей камни горной реки, дальняя канонада лавин, и он ворочается на травке Медвежьей поляны, а вскоре совсем уже гадливо воспринимает и самое себя, походив недельку немытым. Иначе устроен альпинист. Кинул на камни, на лед моток веревки, квадрат пенопласта и спит себе могучим сном нераскаявшегося грешника. А многодневный слой грязи? Так он же даже экранирует солнечные лучи: гарант от ожогов. Да и вообще микроб — тварь нежная: грязи боится.
Юрий Николаевич Рерих как-то поведал нам о необычном соревновании йогов: кто растопит больше снега, пользуясь только теплом собственного тела. Недалек от этого и альпинист, когда в мире льда и камня за счет такой же внутренней отопительной системы обогревает спальный мешок и самого себя. А здесь он уже не только термически, главное — теплом грубоватой души обогрел тех трех, что на полочке.
И спал в эту ночь приободрившийся домбайский бивак. Ну и вызвездило нынче! И было их ужас как много, звезд, и по причине хрустальной прозрачности воздуха казались они ближе, чем из долин. Слушай, небо! Звезды! Какие же из вас, очей небесных, захотят стать счастливой звездой путников?
Чудно устроен все-таки мир! Не покидая собственной комнаты, видишь перед собой на экране первого из землян, шагнувшего на пепельный покров Луны. За 385 000 километров от себя, черт возьми, видишь! А из Домбайского КСП Семенов силится, мучается, не может не то чтобы увидеть, только узнать, что же там на полочке, до которой и пяти километров нет. “Что так долго в эфир не выходят? Не стряслось ли чего?” Впору сорвать с гвоздя плащ-серебрянку, рвануть в темпе до перевала. Но этого-то и нельзя.
Дергайся — психуй — сиди!
Он не знал, что у тех, кто дошел-таки до полки, катастрофически садятся батареи. Только и успели сообщить ближним отрядам: “Кровь из носу, ребята, гоните по-быстрому питание. В смысле рации и для нас самих”.
Воробьев уже на полке. Прирост, так сказать, на все сто. Уже не четверо, уже восемь.
— Привет Кавуненке!
— Салют! Кадры твои мне известные. — И, понизив голос, указал глазами на тихого, тоненького парнишечку, старательно разматывавшего барабан с тросом: — Только его в горах еще не встречал. Кто таков?
— Подключился, можно сказать, с ходу. Взамен “того” самого. Того ты знаешь. Фрукт тот! Здоровей любого бугая, а шага не сделал, как загундосил: “У меня печень. Недостаточная у меня акклиматизация опять же”. Явный сачок. А этот сам предложился. Скажешь — не могуч? Не отрицаю. А в дороге им разу не пискнул.
Кавуненко с недоверчивым уважением глянул на тоненького, с какими-то детскими лапками спасателя. Поглядим тебя в настоящем деле, Петров Эрик.
— Не смотри, что пришли только четверо. Аврал по всему ущелью, большой сбор по лагерям.
— В порядке уточнения. — Вербовой раскрыл большеформатный блокнот. Быстренько перелистал. — Где же они, записи? — Что ни страница, контуры вершин, лица, понятные одному автору записи: “Багровый закат”, “Лед в трещине по-тигриному полосатый”, “На стыке ледника и долины стал видимым даже воздух, нежно-серый, дрожит, похож на вуаль” (наброски художника). — Вот они куда заховались. На подходе ленинградцы с Савоном, еще их ребята с Кораблиным, Узункол уже выслал группу Степанова, где-то должен топать со своими Лазебный. С полета, не меньше, факт!
Пошел деловой разговор о тросах (“Хватило бы метража на весь первый отрезок. Посреди стены зависнуть — не сахар”), шлямбурных крючьях (“Вас дожидаючись, в стену крючьев понабивали”), и только между делом и обронил Кавуненко: “Планировали таким образом, что может быть па подъеме убыль личного состава”. И в этом не было ни паники, ни позы, просто один из запрограммированных вариантов. “Учли и такую возможность. Когда еще рюкзаки паковали, рассредоточили по всем емкостям и медицину, и примуса, и харч, и все теплое. Чтобы кто дойдет, тот и оказывал всю нужную помошь”.
И это могло быть с каждым. Ты пошел, и ты не дошел. Не ты будешь помогать, а тебе. Но кто-то обязан дотопать до полки.
Год спустя и мы оказались под стеной Домбая… С почтением вглядываемся в силу камня, подброшенного к небу. Впечатляющая, доложу вам, штука! Слабакам соваться не рекомендуется. Но таких и не было в шестьдесят третьем. Все двинули выручать всех. Л так ведь бывало не всегда и не везде.
Проведем же мысленную прямую на зюйд-ост от пилы зубцов Домбайской Джуги до похожего на снежную свечу пика Инэ. Линия приведет к Гималаям, на западной оконечности которых один из восьмитысячников планеты Нанга-Парбат.
Вершина, коей, по замыслу гитлеровцев, долженствовало стать через год после их прихода к власти символом победоносности нордического духа. Как-никак 8125 метров над уровнем океана. И человек не поднимался еще тогда ни на одну восьмитысячную вершину. Свастика над первым покоренным восьмитысячником планеты. “Колоссаль!” Эпохальная дата в борьбе человека со стихией.