страивался торжественный крестный ход, служился молебен, вода в Иордани святилась, священники раздавали ее прихожанам, а потом очень и очень многие купались в этой проруби раздетые, несмотря ни на какие, даже самые лютые крещенские морозы, окунались с головой: недужные — дабы излечиться от болезней, а здоровые — чтобы очиститься от грехов, смыть их сей святой обжигающе ледяной водой. Случаев простуды от сих купаний, как ни странно, не зарегистрировано ни единого, хотя купались ежегодно миллионы не менее тысячи лет подряд.
И уж совсем национальный, народный, никак не связанный с христианством праздник — наша Масленица. Честная, широкая, веселая, семикова племянница, объедуха, сырная неделя, которая справляется за семь недель до Пасхи и приходится на период с конца февраля до начала марта…
Запахи были такой вкусноты, что, только пробуждаясь, еще не открыв глаза, уже сглатывали обильную слюну и заходились от радости.
— Уууу-у-ух-х! — С сим возгласом и вскакивали.
А на столе уже высилась высокая стопа блинов, источавших прозрачный, вовсе одуряющий парок, вокруг стояли миски со всем, что к ним полагалось, и сияющие, разалевшиеся от печного жара, по праздничному принаряженные хозяйки вытирали полотенцами руки.
— Видишь, госпожа Авдотья Изотьевна уже у нас, уже пожаловала.
Авдотьей Изотьевной в народе звали Масленицу.
— Вижу! Вижу! С Масленицей! Расцеловались.
— Угощай!
Заиндевелые окна розовели — значит, там поднималось солнце.
Первый блин легонько мазали маслом, свертывали вчетверо и клали на оконницу — усопшим родителям и предкам.
Второй блин тоже сдабривали маслом, но побольше, тоже складывали вчетверо, подносили к носу, втягивая его немыслимый сдобно-маслянистый теплый аромат, потом целиком отправляли в рот, в который он еле влезал, раздув щеки, но не жевали его, а медленно разминали языком, и он как бы сам собой там таял, пока не растаивал, не исчезал весь, — и это была такая длинная, такая нежно-масляная, мягко-кисловато-блинная вкуснотища, такое наслаждение, такой восторг и бог еще знает что за распрекрасное, что все сладко жмурились и чуть слышно блаженно мурлыкали — и были воистину счастливы. Счастливы редкостно. И не только от блина, конечно, а от самого этого утра, от предощущения, что эта Масленица будет необыкновенной, все будет необыкновенно радостным, каким еще никогда не было.
Третий блин поливали сметаной — и вкус был другой.
Потом ели с красной икрой — опять новый вкус и новое удовольствие.
Потом со снетками. Снова с маслом. С тонким пластиком семги, которую тоже не жевали, а, смакуя, разминали языком, и она тоже исчезала. Выпивали стаканчик холодной рябиновой. А хозяйки пригубливали сладкой вишневочки.
Со стопы блинов не оставалось ни одного.
И отправлялись на ледяные горы, которые на Масленицу строили в каждом селении, в каждой слободе, каждом городе и даже во дворах.
В Москве главные горы устраивались под кремлевской стеной на крутых берегах Неглинной — за Арсенальной башней. Высокие были горы и очень длинные. Одна — у самой башни, вторая — поодаль напротив.
Еще большие горы строились за Кузнецким мостом на Трубе. Там Неглинная была совсем мелкая, широкая, летом застаивалась, превращаясь в большое непролазное болотце. А зимой это болотце превращалось в огромный каток, с двух сторон его были взгорья, к Сретенке очень крутые, и горы начинались с них, люди с большой скоростью выкатывались на ровный лед и долго, долго катились по нему.
Солнце еще только поднялось над заснеженными крышами, из большинства труб еще вовсю текли дымы, везде еще пекли блины, в ядреном воздухе плавали их запахи, а народу у гор понабралось уже полно, и ребятня уже с визгом, смехом и гомоном каталась с них на чем ни попадя. Наверху же стояли несколько парней с большими и малыми расписными санками, кричали зычно, чтоб все вокруг слышали:
— А что ж Масленицы-то не видать? Не заблудилась ли? Никто не встречал?
— Стречали! Стречали! Мы стречали! — горланила в ответ внизу ребятня, показывая на воткнутое неподалеку в снег небольшое неказистое чучелко в драном девчочьем сарафане и мятом цветастом платочке, изготовленное из соломы.
— Молодцы! Вот вам за это на леденцы да на стручки царьградские.
Швыряли ребятам гроши и полушки.
Там визг, хохот, кутерьма хватающих, подбирающих, вырывающих друг у друга монетки.
— Эй! Эй! Несите ее скорей!
Мальчишки выдергивали чучелко из снега, поднимали наверх, и оно водружалось на перила. Кто-нибудь из парней запевал:
Дорога наша гостья Масленица
Авдотьюшка Изотьевна!
Дуня белая, Дуня румяная,
Коса длинная, трехаршинная,
Лента алая, двуполтинная,
Платок беленький, новомодненький…
Многие начинали подпевать:
Состречаем тебя хорошенько:
Сыром, маслом, калачом
И печеным яйцом.
На Масленицу был обычай катать с гор молодоженов, прилюдно глядеть-оценивать, какая меж ними любовь — сильная ли?
Молодая поднималась на верхнюю площадку, где уже стоял ее муж. В красной или синей бархатной шубке, отороченной белым горностаем, в лазорево-золотом набивном платке, белолицая да румяная, носик вздернутый, глаза горящие, и хохочет от души. Заглядение! Меж парней даже некоторое замешательство от восхищения. Однако муж уже сидел на санках, и ей велели сесть ему на колени, а санки держали. Стали меж собой громко обсуждать, чтобы все слышали, что не видно совсем, что эта имярек любит этого имярек — еле обнимает, не целует. Загалдели, заорали:
— Не видим! Не верим! Споцелуй зараз пятнадцать раз — может, и поверим! Двадцать пять зараз! — крикнул другой. — Двадцать пять! Двадцать пять! — подхватили остальные.
— Примораживай! Примораживай! — кричали снизу. То есть не отпускай санки, пусть примерзнут, пока не нацелуются.
— Будя, ребята, будя! — хохочет муж. — Ведь правда замерзнем.
Жена целовала его в губы, потом в щеки, в нос. Целовала озорно, но по-настоящему, не стесняясь. А он все крепче прижимал ее к себе. Парни, а за ними и народ внизу все громче и громче считали: «Пять!.. Восемь!.. Пятнадцать! Двадцать три!.. Двадцать три!.. Двадцать три!..» Это они поцеловались взасос так долго, что у некоторых от зависти повытягивались лица. Все хохочут.
— Ну и ну! И-и-их-х ты!.. Завидно! — В толпе заорали. — Ве-е-ери-и-им! Любит! Любит! Пускай! Пуска-а-ай-й!
Санки сильно толкнули, и пара ринулась, понеслась, обжигаемая морозом, вниз, и им обоим, наверное, казалось, что они летят в счастье и это оно их обжигает и так сладостно испепеляет души.
Скатывали всех молодоженов деревни, села, улицы, слободы, всем считали поцелуи-выкупы, все кричали и веселились, и только после этого начиналось всеобщее повальное катание на чем придется: санными поездами, отдельно на санках, просто на ногах, на обледенелых рогожках и дощечках, просто на задницах, лежа на пузе. Сшибались в кучи-малы, ставили синяки и шишки, ломали санки, кровавили носы, но серьезных увечий никогда не бывало, и не лезли на гору лишь ветхие старухи да старики, но кричать тоже кричали, переживали, советовали, смеялись, радовались и вспоминали друг перед дружкой, как они тоже когда-то «йэ-э-эхх!».
Весь народ по всей России был в те дни на улицах и площадях.
И все сани и саночки, которые катились и неслись во весь опор, пугая и разгоняя пеших, обдавая их снежной пылью и паром разгоряченных коней. Сани и саночки все разноцветные, расписные, в нарядных коврах, медвежьих полостях, лентах и бумажных цветах. Тройки, пары, одиночки. Все в заливистых бубенцах, шаркунах и колокольчиках. Кони большей частью отменные, много редких, норовистых, подобных огненным демонам, особенно в Москве, на укатанной до слепящего блеска ледяной Москва-реке, где всю Масленицу шли большие бега-состязания. И упряжи одна богаче другой, многие в серебре и с дорогими каменьями. Гривы и хвосты коней то заплетены в косички, то шелковисто расчесаны вразлет, на спинах золототканые, парчовые, бархатные и иные разноцветные попоны с бахромой и кистями. Оглобельки и дуги у одиночек тоненькие, полированные, редких пород дерева. В больших санях-розвальнях мужики и бабы навалом — визжат-хохочут, заливаются-поют или от избытка радости просто орут-надрываются — славят Масленицу.
Катались все дни. Полно было ряженых: кто победней — в вывороченных наизнанку тулупах и полушубках, в разном пестром тряпье, с ярко размалеванными лицами, а кто побогаче — ив нарядах разных народов, с разными масками-личинами человечьими, звериными и чудищ неведомых волосатых да полосатых, да голых и гладких, как куриные яйца.
Двери кабаков, трактиров, харчевен и прочих питейно-закусочных пристанищ непрерывно хлопали или вообще не закрывались, и оттуда на мороз клубами валил призывный блинно-винно-съестной пар, жар, дух.
Всюду музыка, пляски, качели, обнимания, лобызания, валяние в снегу, бои снежками и без, угощение сладостями и семечками, питье прямо из бутылок и кувшинов.
Балаганы, визгливый Петрушка в красном колпаке, мутузящий дубинкой обманщика лекаря-иноземца. Поводыри с учеными медведями, козами и свиньями в людских одеждах. Иноземцы с танцующими собачками, и крутящиеся колесом, и изрыгающие изо рта огонь, и всякие иные комедианты, музыканты и затейники не только на площадях, у катальных гор, но и на торжках, у ворот и даже во дворах.
Вечерами запаляли костры и смоляные бочки, зажигали разноцветные фонарики, в городах пускали фейерверки. Веселье не затихало и за полночь.
Лица. Лица. Лица. Миллионы лиц. Все разные, но ни одного печального, ни одного грустного, злого — только веселые, сияющие, озорные, хохочущие, любопытные, хитрые, хмельные, счастливые. Все, все! И шубы, шапки, кафтаны, платки, армяки, шляпы, салопы, сапоги, туфли, валенки, перчатки, рукавицы — тоже все только самое что ни на есть лучшее, нарядное, цветастое, яркое, веселое. Все это непрерывно двигалось, где-то бурлило, закипало, закручивалось, замирало, шарахалось в стороны, гудело, взревывало, взвизгивало, заходилось смехом, громоподобно ахало, пронзительно голосило, зазывая на «блинки горячие, скусные, кусачие», на «сбитель зверобойный— воистину убойный!», на «патоку с имбирем, за которую денег не берем, почти что даром даем!».