Мир русской души, или История русской народной культуры — страница 25 из 69

И большинство творений Дионисия было канонизировано еще при его жизни.

Он родился лет через десять после кончины Рублева и был не монахом, как тот, а мирянином, по натуре же истинным поэтом: безумно любил жизнь и все, что его окружало, и людей, всем и всеми всегда восторгался, и его тоже все всегда любили. Одержимо и очень быстро работал, но мог так же самозабвенно и загулять, забражничатъ. И какую бы самую печальную или грустную икону ни писал, великое его жизнелюбие и восторженность все равно везде торжествовали. Даже мученики и те у него внешне всегда красивы, а уж немученики-то вообще заглядение: все удлиненно-стройные, полные изящества, в наряднейших одеждах, очень многие в белоснежных разузоренных. Ни у кого не было никогда в иконах столько белоснежного, очень нашего, русского, по сути, цвета. Причем тоже светящегося, какого-то очищающего, высветляющего душу. В огромной житейной иконе «Митрополит Алексий в житии» его очень много.

А в другой большой сложнейшей иконе, посвященной Богоматери — «О тебе радуется, благодатная, всякая тварь, ангельский собор и человеческий род», белого хотя и поменьше, но зато как все ликующе многоцветно, нарядно, утонченно и гармонично — взаправду буквально все радуется.

Была такая нежно-голубая, необычайно звенящая краска — голубец, близкая бездонной голубизне весеннего неба и молодым василькам. Делалась она из редкого горного синего минерала и стоила очень дорого, но русские иконописцы так ее любили, что хоть по чуть-чуть но употребляли довольно часто, а великие — так всенепременнейше. У Рублева в «Троице» есть голубец, в других работах. Дионисий в огромных росписях собора Рождества Богородицы в Ферапонтовой монастыре бесподобно соединил его с прозрачно-нежно-розовыми, и от этого соединения толстенные стены храма там совсем не чувствуешь, их как будто вовсе нет и ты уже не в храме, а в самих горних нежно-голубых вершинах.

Веком же позже костромской иконописец Гурий Никитин целую грандиозную роспись построил на этом голубце.

Помните, ярославские торговые гости меховщики Скрипины поставили в центре города дивную домовую церковь в честь Ильи Пророка. Так вот, когда братья Скрипины уже отошли в мир иной, вдова Нифантия Улита решила церковь расписать и пригласила для этого костромского иконописца Гурия Никитина «со товарищи», к которым добавила четырех ярославских мастеров во главе с Дмитрием Семеновым (им поручила роспись галерей). Выбор этот говорит о том, что вдова или сама хорошо разбиралась в иконописи, или имела таковых советчиков, ибо на Волге не было тогда живописца сильней и славней, чем купеческий сын Гурий Никитин, а в Ярославле не было никого лучше Дмитрия Семенова.

С середины семнадцатого века Никитин не раз вызывался в Москву для исполнения государевых и патриарших заказов. Получил звание иконописца первой статьи, а потом, по ходатайству Симона Ушакова, и самое высокое звание — царского жалованого иконописца, то есть получающего постоянное царское жалованье. С шестидесятых годов Гурий стал работать вместе с Силой Савиным, тоже костромичом и царским изографом. Расписывали соборы в московском Кремле, Троицкий собор переяславского Данилова монастыря, церковь Григория Неокесарийского в Москве, церкви в Ростове Великом, куда их позвал один из замечательнейших русских церковных деятелей митрополит Иона Сысоевич — кстати, тоже выходец из народа.

Но это в основном летние работы, а зимами в накрытую толстыми снегами Кострому приезжали нарочные подьячие с иконными досками в мешках и с такими вот грамотками к костромскому воеводе: «А как к вам ся наша великого государя грамота придет, а подьячий к вам приедет, и вы бы тот образец и цку (так в семнадцатом веке именовались иконные доски) велели у него принять и того часа сыскать костромских иконописцев Гурия Никитина с товарищи и велели на той цке писать против образа генваря к 30-му или февраля к 10-му нынешнего года самым тщательным добрым письмом».

У Никитина было много блестящих работ, но Ильинские росписи — одна из вершин всей древнерусской иконописи. Чуть ли даже не последняя, так как вскоре после их создания на Руси начались так называемые петровские реформы и ничего подобного уже никогда не делалось.

Да судите сами.

Через сводчатую дверь вы входите из галереи Ильинской церкви в сам храм — всего три, четыре шага, — и вокруг оказывается столько удивительной голубизны и столько розового, золотого и белого, столько прекрасных лиц, нарядных фигур, движения, дворцов, белоснежных коней и цветов, что начинает казаться, что вы попали все-таки не в храм или… в храм-диво.

Стены и потолки, вернее, своды и четыре массивных столпа от самого пола покрыты тут сплошной росписью, точнее говоря, бесконечной чередой то меньших, то больших картин, между которыми нет ни разрывов, ни рамок. На стенах, правда, они выстроены в восемь рядов, но каждая новая картина как бы вытекает из предыдущей или продолжает ее, так что можно считать, что один ряд — это одна гигантская картина. Повествует каждый ряд о жизни и деяниях какого-нибудь святого, начиная со дня его рождения и кончая уходом в мир иной.

Идешь вдоль стен слева направо, а перед тобой своеобразнейшие живописные повести разворачиваются.

Если же всю эту роспись все-таки расчленить мысленно хотя бы посюжетно, то получится, что на стенах, на сводах и на столпах Ильинской церкви написаны сотни картин, совершенно поразительных по художественному совершенству и своей поэтической, духовной силе. И все выдержаны в единой живописной манере, в одном цветовом ключе, кисть везде виртуозна, могуча и одновременно легка — как легок бывает напев, рожденный не умом, а сердцем.

Как пластически все напряжено, например, в сцене с больным полководцем Нееманом, ждущим в коляске исцеления у родника…

Какие тяжкие, горькие раздумья рождает картина, где озорные мальчишки глумятся над плешивым Елисеем и где тут же, на заднем плане, лютые медведи, по его наущению, терзают за это тех несмышленых мальчишек…

Как глубока скорбь матери из Сонама, на коленях которой умирает ее маленький сын…

Какой поразительной цветовой гармонии художник добился в сцене «Жатвы»…

Это все эпизоды лишь одного повествования: о деяниях пророка Елисея, ученика Ильи Пророка. Если же вскользь упомянуть все интересное и в других повествованиях, то только на это уйдут десятки страниц.

Так вот о женщине, потерявшей сына, и об помянутой жатве. В Библии рассказывается, что стараниями Елисея некая бесплодная женщина наконец родила. «И подрос ребенок, и в один день пошел к отцу своему, к жнецам. И сказал отцу своему: голова моя, голова моя болит! И сказал тот слуге своему: отнеси его к матери его… И он сидел на коленях у нее до полудня и умер». Происходило это, по рассказу, у подножия горы Гелвуя, что в Палестине среди песков и каменистых гор.

А Гурий Никитин «со товарищи» изобразил русское поле и рожь, которую жнут серпами русские мужики и бабы, одетые в очень красивые голубые, розовые и красные рубахи навыпуск. А рожь — золотисто-желтая, спелая. Порты же у мужиков набойные, узорчатые, какие носили на Руси в древности, и тоже голубые да розовые и белые. И все фигуры в разных плавных позах, как волны, эту рожь по диагонали пересекают. Цветовая ритмика и гармония — бесподобные. А главное — нежное все, солнечное, улыбчивое. Во фресках, где краски кладут прямо на сырую штукатурку, они вообще всегда мягкие и прозрачные получаются, а тут еще самые звонкие и приятные из них взяты — в основном голубые да розовые и красные, да на золотисто-желтом фоне. Музыка!

Ну а как же ребенок? Ведь в библейском сказании не жнецы главное, а он.

Художник его тоже изобразил, но только на самом заднем плане: стоит там какой-то мальчонка с двумя взрослыми и руку поднял. И все. Если не знаешь, ни за что не догадаешься, зачем они в этой картине. Вот вам и толкование священного сюжета: одно лишь слово в тексте мелькнуло «к жнецам», а художник какое-то свое поле вспомнил, и, наверное, теплые запахи поспевшей ржи, и небо высокое, и голоса родные. Он об этом картину написал, о самом дорогом его сердцу — о России.

И Ноев ковчег у него строят так, как строят бревенчатую русскую избу. Вокруг сруба лошади толпятся, коровы, свиньи, птица домашняя и всякие лесные звери, но большей частью тоже свои — зайцы, олени, медведи…

Все святые и все обычные люди на этих фресках необыкновенно здоровые, сильные, красивые. Тела у них только удлиненные и стройные, и каждое в движении — или в стремительном, или величавом. Застывших персонажей вообще нет: жизнь то неудержимо несется в этих повествованиях, то как будто клокочет, то замирает в ожидании чего-то и полна тогда глубокого внутреннего напряжения. И лица у всех красивые, и одежды. Многие ткани покрыты сплошными разнообразными узорами. И все украшения в узорах. И оружие. Конская сбруя. Колесницы. Полы, потолки и стены в дворцах и чертогах. Домашняя утварь. В пейзажах в дивные узоры сплетаются даже самые обыкновенные травы и цветы.

Но главное, что тон всему тут задают голубые — самые обильные в русской стенописи. Ну а какие чувства может разбудить в человеке обильная, прозрачная, звенящая голубизна да в бесподобных сочетаниях с нежными розовыми, белыми, с теплыми золотистыми, вишневыми, оливковыми, коричневыми, сиреневыми…

К этим писаным узорам добавьте еще богатейшие золотые орнаменты огромного резного иконостаса, резных птиц, фантастические цветы и гирлянды патриаршего места, тончайшее, будто и не из дерева резаное, кружево сени — специального навершия над престолом в алтаре. Оно здесь из самых роскошных в России и похоже на шатер крошечной сказочной церковки, в которой тоже объем громоздится на объем, узор на узор…

И все же была на Руси иконопись, которая по своей нарядности, богатству и художественной изощренности превзошла даже ярославцев, превзошла буквально всех. Речь, разумеется, о строгановских письмах.

Вообще-то они родились в Москве в шестнадцатом веке, где ряд царских изографов, выполняя заказы знаменитых