укротимый Белинский.
И вместе с тем два главных, великих для России дела бывшие давние заединщики все-таки всегда делали вместе.
Первое: возглавляли общественные движения за отмену крепостного права, что и свершилось в 1861 году 19 февраля. Сейчас-то, почти через полтора столетия, после всех гигантских социально-политических катаклизмов и войн, прокатившихся по земле в двадцатом веке, это событие почти никого уже и не трогает. Отменили крепостное право — ну и, слава Богу! Но ведь тогда-то это было самым грандиозным, что могло быть и о чем веками мечтали миллионы и миллионы. Тогда-то это коснулось, потрясло или перевернуло жизнь буквально каждого из шестидесяти восьми миллионов человек, населявших Россию, ибо пятьдесят два миллиона из них были, наконец, признаны за людей. Просто за людей. Пятьдесят два из шестидесяти восьми. Самое страшное из всех возможных злодеяний все-таки уничтожили.
Второе великое дело — поворот господской культуры к своему народу.
Тургенев, Гончаров, Некрасов, Григорович, Герцен, Тютчев, Островский, Салтыков-Щедрин, Чернышевский, Алексей Толстой, Достоевский, Добролюбов, Мельников-Печерский, Лев Толстой, Лесков, Фет, Никитин, Глеб Успенский, Писемский, Максимов, Суриков, Мамин-Сибиряк, Чехов…
Эти писатели все из того пред- и пореформенного времени, и их творения в основном уже о России и ее народе, о русском национальном характере и русской жизни, о русской истории и быте во всех их мельчайших подробностях и проявлениях, со всеми их плюсами и минусами. Только об этом. И только потому они и стали теми, кем стали, что окунулись именно в свое, стараясь понять и осмыслить его, и именно оно, это свое, и сделало их не просто интересными, но совершенно необходимыми, жизненно необходимыми всем грамотным, думающим русским, а следом и всем иным народам, то есть сделало поистине великими, ибо суть литературы ведь не только в мастерстве, каким бы блестящим оно ни было, а о чем она, что она открывает воистину нового и полезного. А они все открывали Россию. И если к уже названным именам добавить еще лишь троих — Пушкина, Лермонтова и Гоголя, — это ведь и будет та русская литература, которую и во всем мире с полным основанием называют великой. Пожалуй, даже величайшей, ибо такой вселенской философской масштабности, психологических глубин и пронзительной поэтичности, как у Гоголя, Тургенева, Достоевского, Льва Толстого и Чехова, нет больше ни у кого, кроме разве Шекспира. И такого национального своеобразия, как у Некрасова, Островского и Лескова, нет больше ни у кого. А ведь улеглось-то все в основном в неполные полвека. И все — из одного корня.
И живопись совершила тогда такой же полный поворот.
На смену академизму Брюллова и Александра Иванова, фельетонному бытовизму Федотова и итальянским пейзажам Сильверста Щедрина пришел Перов с его социально раскаленными «Похоронами крестьянина», «Тройкой» и «Крестным ходом на Пасху», пришли Саврасов с символически русскими «Грачи прилетели» и «Проселком» и Федор Васильев с такими же символическими «Оттепелью» и «Мокрым лугом». В 1870 году стараниями того же Перова, Мясоедова и Ге родилось знаменитое «Товарищество передвижных выставок произведений русских художников», членами которого стали Крамской, Саврасов, Маковский, Репин, Поленов, Суриков, Васнецов, позже Врубель, Ярошенко, Левитан, Нестеров и многие, многие другие. Это товарищество, прозванное попросту «передвижниками», впервые начало возить по городам России большие художественные выставки, на которых огромные массы людей всех сословий и чинов впервые воочию видели великие живописные творения: репинских «Бурлаков на Волге», его же «Проводы новобранца» и «Не ждали», саврасовское «Грачи прилетели», мясоедовское «Земство обедает», полотно Ге «Петр I допрашивает царевича Алексея», поленовский «Московский дворик», васнецовских «Алёнушку» и «Богатырей»… Выставок передвижников было много, и даже показанные на них подлинные шедевры, подобные уже названным и суриковскому «Утру стрелецкой казни» и «Боярыни Морозовой», и те бы пришлось перечислять и перечислять, но главное в другом — в том, что для познания и осмысления Руси и ее народа русские художники сделали тогда не меньше, чем литераторы, ученые историки и публицисты.
И композиторы и музыканты тоже.
Ибо из тех же времен и гениальные Мусоргский с его «Борисом Годуновым» и «Хованщиной», и Чайковский, и Римский-Корсаков с неповторимо национальной музыкой, и Бородин, и Рубинштейн, и Балакирев. И открытие в Петербурге и Москве отечественных консерваторий. И создание композиторского товарищества «Могучая кучка», которое действительно оказалось феноменально могучим и определившим все дальнейшее развитие русской музыкальной и певческой культуры.
Смотрите, как работали в годы с 1871 по 1873-й: Мусоргский завершает своего «Бориса Годунова» и «Картинки с выставки», Римский-Корсаков — «Псковитянку», Рубинштейн — «Демона», Чайковский начинает Первый концерт. А Некрасов тогда же пишет «Русских женщин». Островский — «Лес» и «Снегурочку». Лесков печатает романы «На ножах» и «Соборяне» и «Запечатленного ангела» и «Очарованного странника». Мельников-Печерский — роман «В лесах», Максимов — «Лесную глушь». У Ивана Сурикова выходит собрание сочинений-стихотворений. Ге пишет своего «Петра I, допрашивающего царевича Алексея», а Мясоедов — «Земство обедает». А Антокольский отливает в бронзе могучего «Ивана Грозного».
Это все всего за три-то года, перед которыми, между прочим, в шестьдесят девятом Лев Толстой завершил — завершил!! — «Войну и мир», Достоевский — «Идиота», Герцен — «Былое и думы», Чайковский — увертюру «Ромео и Джульетта», Гончаров — «Обрыв», Островский — «На всякого мудреца довольно простоты», а Дмитрий Иванович Менделеев создал свою Периодическую таблицу элементов…
Подлинно великое национальное возрождение!
Но посмотрите, как оно давалось. Даже самые светлые и самостоятельные умы и те зачастую никак не могли вырваться из железных пут прозападного воспитания и образования.
Помянутый ранее профессор Московского университета Снегирев, так влюбленно исследовавший народные обычаи, поверья и обряды, пословицы и лубки, блуждал по русскому зодчеству прямо как по темному лесу и писал о храме Василия Блаженного, например, что «разнообразные ее (называл собор церковью) орнаменты и детали представляют нам причудливое смешение стилей мавританского, готического, ломбардского, индийского и византийского».
Где он их там обнаружил — непонятно. И во сколько стилей знал, кроме русского! Неужели никогда деревянных церквей-то не видел и никакого сходства между ними и этим храмом не заметил? Вряд ли не видел. Значит, видел — да не видел: не обучен был этому стилю.
А знаменитейший наш критик-трибун, сын прекрасного зодчего Стасова, Владимир Васильевич Стасов, человек огромного художественного чутья и эрудиции, который в буквальном смысле слова вырастил, выпестовал целую плеяду самых больших наших музыкантов, художников, литераторов, актеров и певцов, Даже написал серию статей «О происхождении русских: былин», в коих на основании похожести сюжетов в фольклоре разных народов утверждал, что былины наши основываются якобы на «восточных оригиналах», в частности, на иранских. А так как к мнению Стасова прислушивалась тогда вся культурная Россия, вреда эти статьи наделали много, хотя никакого подлинного научного литературоведческого анализа в них практически не было. Однако дремучие западники размахивали ими как неопровержимыми доказательствами и долго орали о неспособности русского народа к созданию культурных и художественных ценностей.
И русскому орнаменту Владимир Васильевич почему-то отказывал в самостоятельности. Правда, откуда тот взялся-произошел, найти так и не смог.
А крупный этнограф и лингвист Всеволод Федорович Миллер считал, что и «Слово о полку Игореве» создано на основе будто бы пока (и до сих пор!!) не обнаруженной древнегреческой повести, подобной известной повести «О Дионисе Акрите».
Сравнительный метод был тогда у некоторых исследователей в большой чести. То есть метод сугубо поверхностный и по большему счету несерьезный, позволявший, особенно людям непорядочным, буквально все выводить из чужого: напоминает — значит уже оттуда…
НА КИЖАХ И ВОКРУГ
Приехавшие из Петербурга жена и два товарища в первые мгновения не узнали его, оцепенели, не в силах приблизиться к кровати. От красивого прежде лица и узких рук, лежавших поверх одеяла, остались лишь заостренные кости, покрытые сморщившейся сероватой кожей. Он был без сознания, не шевелился, дышал очень редко и тихо — казалось, выдыхал из себя последние остатки жизни. Так продолжалось еще три дня, в течение которых приехавшие по очереди дежурили возле него, надеясь на чудо и на то, что он все-таки очнется и хоть что-нибудь скажет. Но это произошло только на четвертые сутки, 20 июня, солнечным безветренным утром: серые веки его медленно, медленно приоткрылись, глаза были в дымной пелене, но постепенно яснели, яснели, он, кажется, даже узнал склонившихся к нему потом в глазах вроде даже мелькнула искра радости, и растрескавшиеся, совершенно бескровные губы еле слышно прошелестели:
— Есть.
— Что? — Жена склонилась к нему, чтобы лучше слышать.
— Есть еще… Еще есть… — почти внятно прошелестело откуда-то из самого его нутра.
— Он хочет есть! — вскинулся один из друзей, но присутствующий тут же доктор сказал, что нет, речь идет не о еде, что он твердил эти слова, и когда метался в бреду.
И он, кажется, тоже слушал доктора и потому опять еле-еле слышно, медленно-медленно подтвердил:
— Есть е-ще-ооо…
И перестал дышать.
И жена и товарищи, наконец, догадались, о чем он…
Так умер в Каргополе 20 июня 1872 года неизвестно где заразившийся брюшным тифом Александр Федорович Гильфердинг.
Его отец был выходцем из Саксонии. Служил в России по дипломатическому ведомству. И Александр после окончания Московского университета некоторое время служил по тому же ведомству на Балканах, в Боснии. Еще в студенчестве примкнул к славянофилам, своим главным учителем считал Хомякова, и вообще почитал его за самого светлого и яркого человека России. Двадцати двух лет от роду опубликовал первую научную работу по истории славян, и все его дальнейшие изыскания, все статьи и книги посвящены им же, больше всего сербам и болгарам. Исследователь был прирожденный, одержимый, количество собранных, обработанных и осмысленных им исторических и этнографических материалов поражает — непостижимо, как вообще мог один человек столько перечитать и систематизировать.