Мир русской души, или История русской народной культуры — страница 59 из 69

Десять осенних, зимних и весенних месяцев в клинике доктора Ролье в маленьком городке Лейзене неподалеку от Лозанны. В узких каменных улочках, среди узких каменных домов с островерхими черепичными крышами. Вместо снега — унылые дожди. По траве ходить нельзя даже там, где городок кончался. В парке — платные стулья. Перед окном, совсем неподалеку — одна и та же скалистая, похожая на гигантскую стену гора, которая в сумерки и в непогоды как будто оживала и приближалась, наползала, мрачнела, давила, казалось, что вот-вот заслонит, закроет собою даже остатки темного неба. Дышалось с трудом.

К основной болезни прибавилась уже случившаяся в девятьсот четвертом — ностальгия: все время безумно, изматывающе хотелось домой, на Волгу, в Кинешму, куда он, как всегда, собирался ехать вместо этой неожиданной каменной Швейцарии. Он ежегодно ездил и по родной реке.

И чтобы хоть как-то заглушить эту смертельную тоску, он взял там в клинике холст и, превозмогая боли в руке, написал на нем свою Волгу и свою Россию, которые, как оказалось, не только любил больше всего на свете, но просто и жить не мог без них. Написал самое неповторимое, самое дорогое, что виделось ему в них, — написал купчих: их четверо, они стоят на улице городка, похожего на Кинешму.

Почему купчих-то?

Да потому, что в нашем купечестве и в начале двадцатого века крепко и бережно сохраняли национальное и в укладе жизни, и в одеждах, в строениях, в привычках. Да и тип дебелой купчихи-красавицы был именно тем типом женщины, который в русском народе всегда почитался как самый совершенный: чтобы, значит, кровь с молоком, чтобы стать и величавость, а лицо округлое, открытое, доброе да румяное, да с бровями вразлет.

Такими они и стоят в его картине у фруктовой лавки с большой нарядной вывеской. А эта вывеска, и сама лавка, и все остальное, что мы видим, тоже самое что ни на есть типично русское: наряды купчих, ампирные домики, пышные облака в высоком небе, золотой калач на булочной, кисельно-красная церковка. Это, наверное, июль, теплынь, спокойствие, благодать и наслаждение. И переданы благодать и наслаждение в первую очередь цветом, обилием ярких желтых, золотистых и сине-голубых красок, их прозрачностью и теплотой. Кустодиев здесь впервые использовал в профессиональной живописи принципы русского лубка: построил все на декоративно контрастных, полнозвучных и радостных цветосочетаниях и, как и в лубке, чуточку заострил не только цвет, но и все формы.

То есть, как и поэты-песенники, заговорил на языке глубочайших художественных символов, выработанных самим народом, доведя их до высочайшего совершенства.

И дальше каждая новая картина Кустодиева — это какая-то новая творческая ступень в создании «типично русской картины, как есть картина голландская, французская». Это его слова. «А большинство русских художников всецело находятся в рабстве у Запада. Например, некоторые москвичи: лучшая оценка у них — «пахнет французами». В своих исканиях они только жалкие подражатели и технике, и содержанию искусства иностранцев — ездят у них на запятках»…

Знаменитая пышнотелая, сдобная, разомлевшая ото сна на перине на расписном сундуке его «Красавица», откинувшая толстое шелковое розовое одеяло, опустившая нежные ноги на мягкую подставочку и стыдливо прикрывшая голые груди рукой.

Иногда приходится слышать: «Неужели Кустодиев действительно любил такую красоту, что так вдохновенно и блестяще воспевал ее? Ведь уж больно полна, уж больно сдобна и нежна, а лицом проста и наивна. Уж очень смахивает на пышные розаны, наведенные на сундуке и на голубых обоях за ее спиной…» Но вы вглядитесь, вглядитесь в эту телесную роскошь, в эту телесную чистоту и в чистоту ее светло-голубых ласковых глаз, в ее наивный, стыдливый жест и открытую улыбку — это ведь все опять же именно русская, очень целомудренная женская красота, которой в жизни всегда было сколько угодно, а вот в живописи — до Кустодиева — не было вовсе.

Он говорил, что в этой картине «наконец-то нашел свой стиль, так долго ему не дававшийся». Впоследствии «Красавица» очень нравилась Горькому, и Борис Михайлович подарил ему один из ее вариантов.

В 1916 году он уже ходил на костылях. Весной его положили в клинику Цейдлера на Фонтанке и сделали вторую операцию по удалению опухоли в спинном мозге (первую делали в девятьсот тринадцатом), и у него навсегда отнялись ноги. Полгода совершенно не разрешали ни рисовать, ни писать, но он потихоньку, ночами, а когда не было врачей, и днем, через сумасшедшие боли, все же пытался работать.

И несколько месяцев спустя появилась первая его «Масленица». Та удлиненная «Масленица», которую можно видеть тысячи раз и все равно к ней тянет и тянет, и в Питере обязательно идешь в Русский музей постоять возле нее и помолчать, не двигаясь; ибо какие могут быть слова, когда человек наполнил обыкновенный холст такой живой, такой обжигающей и необъятной радостью. Она захлестывает, она вмиг уносит тебя в этот разудалый праздник, в котором ликует и звенит и одетая снегами и инеем неоглядная земля, каждое дерево ликует, каждый дом распластавшегося в низине большого города, и небо, и каждая церковь, и даже собаки ликуют вместе с мальчишками, катающимися с горы на санках. Это праздник всей земли — именно русской земли. Небо расцвечено завораживающими зелено-желто-розово-голубыми сполохами, снег и иней наполнены сказочным розовым сиянием, звучные пестрые группы людей, гуляющих и катающихся на расписных санях, складываются в колдовские ритмы и нанизаны на невидимую, волнистую, динамично закрученную нить, и это воспринимается как особая музыка, как пластический, живописный повтор заливистого звона бубенцов, радостных всплесков гармошки, смеха, песен…

А его широко известный «Московский трактир», растиражированный в миллионах репродукций и открыток, где семеро бородатых, раскрасневшихся извозчиков в ярко-синих поддевках степенно чаевничают, держа блюдечки в руках, в выкрашенном пьяно-красной краской трактире с пальмами, расписными подносами, белыми чайниками и картинами на стенах.

Знаменитые его «Ярмарки», из которых не знаешь даже, какой отдать предпочтение, так они все нарядно-праздничны, разудалы, радостны, так тоже звенят снегами и щиплются морозцем или полыхают разноцветьем осени, полны смехом и музыкой. Деревья в них тоже все праздничны, и дома, и небеса, и обильные, сказочно разнообразные товары, заполонившие бесчисленные лотки.

Знаменитые его семейные и одиночные «Чаепития» — сахарно-белые купчихи с ямочками на щеках и локотках, на столах перед которыми рядом с сияющими самоварами каких только нет сладостей, калачей, варений, фруктов, баранок и прочих явств, да еще вальяжные, заласканные, холеные коты выгибают спины и сладко урчат заедино с самоварами.

Чем тяжелее становилось ему самому, тем радостней становились его картины.

Он сделал радость главной своей темой, придав ей глубочайшую идейную, философскую нагрузку.

Новые и новые масленицы, сельские праздники, балаганы, новые красавицы, новые чаепития, уютные улочки и церковки, волжские просторы, светлые вёсны, богатые осени, вечерние беседы, тройки, сенокосы, купания, сборы в гости, прогулки, влюбленные парочки, счастливые лица, смешные вывески, воздушные шары, продавцы сладостей — всё, всё, что было отрадного в российской жизни, всё самое солнечное, уютное, веселое и разудалое в ней было теперь и в его картинах.

И повторим: у народного искусства Кустодиев взял только его идейно-художественные принципы — затейливость, заострение форм и, главное, повышенную декоративную цветность, несущую основные эмоциональные нагрузки. А разрабатывал каждый цвет и цветосочетания как истый большой живописец: делал их насыщенными, прозрачно-бездонными, звучащими как музыка.

Кустодиевская зима. Кустодиевские дали. Кустодиевские красавицы. Кустодиевские праздники. Кустодиевская Русь…

Сегодня эти определения стали такими же привычными, как пушкинское, толстовское, репинское, левитановское. Один писатель даже сказал, что ему еще с отроческих лет кажется, будто у нас где-то есть особый город — Кустодиевск, и, став взрослым, он потому и мотается без конца по России, что ищет его…

Единственное, что осталось добавить, что страшная болезнь уже до самой кончины не отпускала его, боли были постоянные и жуткие, и все великие радости и жизнеутверждения Борис Михайлович нес людям, прикованный более десяти лет к инвалидной коляске. Все писал и рисовал, сидя в ней, а очень большие полотна даже подвешивали почти горизонтально к потолку, и он писал их полулежа в коляске. Так написан и знаменитый портрет Шаляпина в роскошной шубе на фоне солнечной ярмарки. Вспомните, какой мощью и силой веет от него, каким оптимизмом и упоением жизнью. А ведь помимо того, что Кустодиев создавал такие шедевры лежа, ему еще и каждое утро подолгу массировали руки, чтобы они наконец ожили и он мог бы взять кисть или карандаш.

Сколько и в этом подвиге истинно русского-то!

А почти что земляк Кустодиева, тоже волжанин из Хвалынска, Кузьма Сергеевич Петров-Водкин первым тогда же использовал в станковой картине принципы русской иконописи. Те же плоскостные четкие силуэтные композиции, та же цветовая гамма полнозвучных контрастных цветов-символов, среди которых преобладают красные и золотисто-охристые, а зеленые и зеленоватые и редко синие и голубоватые лишь дополняют, подчеркивают всю значимость, всю наполненность красным — прекрасным, а охристых и золотистых и их переливов — теплом, чистотой и глубочайшей задушевностью.

Петров-Водкин писал в таком иконописном ключе молодых матерей с младенцами на волжских берегах, и они воспринимались и воспринимаются как русские мадонны. Писал так же «Девушек на Волге».

Написал знаменитое «Купание красного коня», где совершенно иконописный, полыхающе-красный, могучий, вздымающийся конь с юным всадником — это, конечно же, символ России, омывающейся, очищающейся в свежей воде перед великим полетом.

Сугубо ведь русский символ-то, из самой глубокой нашей древности. И одновременно совершенно современный даже нам, нынешним, и пребудет таким, несомненно, и в будущем еще века и века.