В раннем христианстве, т. е. учении, которое противопоставляло себя язычеству и стремилось занять его место в сознании людей, этический момент, по-видимому, как правило, играл совершенно второстепенную роль, а нередко и вовсе отсутствовал. Из житий святых первых веков христианства, т. е. основной литературы, пропагандировавшей новую религию в первые века ее существования, очевидно, что христианство было прежде всего противопоставлением христианского бога языческим как более могущественного, способного творить такие чудеса, которых те творить не могут, но вместе с тем и как духовного начала чему-то бездуховному, тому, что только камень и металл. «Каменные идолы, слепые и глухие, которым несчастные люди поклоняются, лишая себя вечной жизни, да разобьет их Христос, сын бога живого», — говорится о языческих богах в житии Святого Лаврентия, одном из житий, представленных в древнеисландском переводе, и аналогичные высказывания обильно представлены в житиях тех святых, которые проповедовали христианство язычникам.
Противопоставление христианского бога языческим как духовного начала чему-то бездуховному — это вместе с тем осознание превосходства духовного над материальным, духа над материей. С точки зрения истории человеческой мысли такое осознание — шаг вперед в ее движении в сторону все более четкого противопоставления сознания внешнему миру, духовного материальному, субъекта объекту, т. е. того движения, которое обычно считается генеральной линией развития человеческого сознания.
Однако поскольку полного отчленения духовного от материального все же, конечно, не получалось, это осознание превосходства духовного над материальным не устраняло того смешения духовного с материальным, которое обычно характерно для религиозных представлений, и поэтому находило только материальное выражение. Ведь все чудеса во славу христианского бога, которыми изобилуют жития святых, провозвещавших христианство, — это чисто материальное выражение превосходства духовного над материальным. Святая Доротея выходит из кипящего котла как из холодной ванны, а умерев, присылает с неба корзинку с яблоками и розами. Святой Дионисий не сгорает в огне и, когда ему отсекают голову, несет ее две мили в своих руках. Мария Египетская подымается в воздух и идет по реке как по сухой земле. Святая Цецилия проводит целые сутки в пылающем огне, даже не вспотев. Святой Власий повелевает дикими зверьми как своими слугами. Святая Маргарита выходит невредимая из чрева дракона, проглотившего ее и сразу лопнувшего. Святой Амвросий, Святой Бенедикт, Святой Мартин, Святой Эразм, Святая Агнесса и многие другие святые воскрешают мертвых, молоко течет у святых из ран вместо крови, ангелы и дьяволы посещают их не во сне, а наяву, и проч., и проч. Что это как не чисто материальные явления? Да и пытки в аду и блаженство в раю — это, конечно, тоже смешение духовного с материальным, подстановка второго на место первого. В наше время такое смешение может производить комическое впечатление. Для того, кто не верит в существование материального ада, поджаривание чертями грешников на сковородках и т. п. похоже на веселую буффонаду. Однако вчитывать комизм или гротескность в то, во что в свое время верили, — это, конечно, грубая модернизация[53].
Естественно также, что основным выражением веры в христианского бога стало умерщвление плоти, аскетизм, мученичество и подвижничество, т. е. презрение к телесному. Но характерно, что в первые века существования христианства христиане отнюдь не были единственными носителями этого презрения. Стремление к умерщвлению плоти находило выражение во многих раннесредневековых религиозных течениях — гностицизме, манихействе и т. д.[54] Аскетизм был, по-видимому, вообще важным элементом раннесредневекового мировоззрения[55]. Не указывает ли это на связь аскетизма с определенной стадией развития сознания?
Но презрение к телесному было и нарушением гармонии между духовным и телесным, той гармонии, которая была характерна для античного язычества. Поэтому, хотя с точки зрения истории человеческой мысли осознание превосходства духа над материей, лежащее в основе раннего христианства, было прогрессом, в той мере, в какой оно повлекло за собой нарушение гармонии между духовным и телесным, оно было и регрессом.
В житиях святых первых веков христианства ясно проглядывает, что христианская мораль (любовь к ближнему, самопожертвование ближнему, непротивление злу и т. п.) была лишь суррогатом презрения к плоти, чем-то производным от него. В житиях египетских отшельников кое-где даже прямо говорится, что для достижения вечного блаженства жить отшельником и умерщвлять свою плоть важнее, чем раздавать свое имущество, мирить людей, посещать больных и т. п. Да и само по себе отшельничество, получившее такое развитие в первые века христианства, — ясное выражение того, что определенное отношение к другим людям, этический момент, мораль были чем-то подчиненным по отношению к умерщвлению своей плоти.
В исландском раннем христианстве этический момент играл, по-видимому, еще более второстепенную роль. Об этом свидетельствуют прежде всего исландские саги об Олаве Трюггвасоне и Олаве Святом, королях миссионерах, которые вводили христианство в Норвегии, выдвигая в качестве основного или даже единственного аргумента в пользу новой религии отнюдь не какие-либо этические принципы, а жестокие пытки и казни, которым они подвергали всех, кто осмеливался сомневаться в том, что христианский бог могущественнее языческих. Правда, саги эти, как правило, не были произведениями, основной целью которых была пропаганда христианства (хотя кое-где она очевидна, особенно там, где рассказывается о чудесах Олава Святого), и поэтому исландское раннее христианство едва ли находило в них адекватное выражение. В гораздо большей мере такое выражение оно находило в том, что рассказывается о первых исландских епископах, и особенно в творимых ими «чудесах».
«Чудеса» Торлака отличаются от чудес, которые совершали святые в первые века христианства, не только тем, что они, в сущности, вовсе не были чудесами, но также и тем, что они не были ни средством обращения людей в христианство (в конце XII в. и в начале XIII в. христианство уже давно было официальной религией в Исландии, и обращать в христианство было там некого), ни испытанием веры, ни наградой за праведную жизнь. «Если уверуешь в могущество христианского бога, то исцелишься», — говорили святые первых веков христианства. Между тем, как видно из приведенных выше «чудес» Торлака, он никогда не ставил никаких условий, а вполне удовлетворялся получением той или иной платы (свечой определенного размера, половиной найденного, 25 раз сказанным «Отче наш» и т. п.) и оказывал свои услуги любому человеку, который к нему обращался, каким бы незначительным ни было то, о чем его просили, и совершенно независимо от того, какую жизнь проситель вел до этого, и был ли он богатым или бедным, знатным или незнатным.
Таким образом, исландское христианство, как оно проявляется в «чудесах» Торлака, ни в какой степени не было какой-то новой этикой или каким-то новым мировоззрением. Оно было просто проявлением возможности добиться исполнения желания помимо колдовства еще и другим, новым средством. Не случайно рассказы о колдовстве в классических сагах, совершенно так же, как «чудеса» Торлака, обычно подразумевают только веру в возможность сверхъестественных причинных связей, но не веру в возможность сверхъестественных событий. Обращение к святому отличалось от колдовства в основном лишь тем, что первое поощрялось церковью, тогда как второе осуждалось ею. Как видно из жития второго исландского святого, Йона Эгмундарсона (II, 39, 102), одной из своих основных задач первые христианские епископы считали борьбу с колдовством как с опаснейшим конкурентом христианства. Впрочем, в Исландии эта конкуренция порой не исключала и сотрудничества: в исландских народных сказках, записанных уже в новое время, колдуны часто в то же время священники.
Сам святой, как он высвечивается из «чудес», поскольку никогда не делает ничего для тех, кто к нему не обращается, и не интересуется моралью тех, кто к нему обращается, мало чем отличается, в сущности, от коммерческого предприятия, которое любому человеку за определенное вознаграждение оказывает ту или иную услугу.
Впрочем, в одном из своих «чудес» Торлак проявляет себя в более выгодном свете и оказывается по меньшей мере патриотом. Но это чудо произошло не в Исландии, а в Англии. Один исландец по имени Аудун велел изготовить изображение блаженного Торлака. Когда оно было изготовлено и помещено в церковь, один английский священник подошел к этому изображению и спросил, кто это. Ему сказали, что это Торлак, исландский епископ. Тогда англичанин расхохотался, побежал в кухарню, схватил колбасу из нутряного жира (mörbjúga от mör «нутряной жир» и bjúga «колбаса») и, снова подойдя к изображению Торлака, протянул ее к нему правой рукой и сказал с насмешкой: «Не хочешь ли, жиреха (mörlandi[56])? Ведь ты епископ жирех! (mörbyskup)!» Но Торлак сумел постоять за честь своей страны. Англичанин хотел уйти, но его ноги приросли к полу, и он не мог пошевельнуть рукой, в которой он держал колбасу. Собралось много народу, чтобы посмотреть на это странное происшествие. Люди спрашивали, как оно произошло, и посрамленный англичанин чистосердечно признался в своем проступке и просил присутствующих помолиться за него. Все стали усердно молиться, и блаженный Торлак, видя, что честь его страны восстановлена, смилостивился над несчастным англичанином, и тот снова стал владеть руками и ногами (1, 205–206).
Этический момент обычно вчитывается исследователями в раннее исландское христианство. В действительности, как ясно прежде всего из «чудес» исландских святых, он играл в древнеисландском христианстве совершенно ничтожную роль. Это в новое время христианство стало не столько религиозным, сколько религиозно-этическим учением (с сильным ударением на втором элементе сложного прилагательного) или даже чисто этическим учением. Во всяком случае несомненно, что в новое время для всех, кого идейные искания приводили к христианству, оно было прежде всего учением о любви к ближнему, непротивлении злу, виноватости всякого человека перед всеми, самоценности страдания и т. д., то есть учением этическим, и они, как правило, не верили в материальность ада и рая, в то, что черти варят грешников в кипящей смоле или подвергают их другим телесным пыткам, а праведники на крылышках улетают на небо, и в один прекрасный день все когда-либо умершие вылезут из своих могил и отправятся на какое-то судебное заседание и проч., и проч. Ад и рай, воскресенье из мертвых и Страшный суд были для них только своего рода метафорами, выражающими определенные душевные переживания или идеи. Однако они, как правило, не могли или не хотели признаться себе в том, что неверие в ад и рай как реально существующие есть в то же время неверие в бога как существующего не только как переживание или идея, но и реально, объективно существующего.