Раннее лето. В смотровые щели хорошо видны серые склоны каньона. Прикрепленная к башне ветка дикой горной сирени вздрагивает перед нашими лицами от работы двигателя и хода танка. Ветка сирени делает броню совсем мирной. Я думаю: «Может быть, мой отец воевал на этом танке…» Почему бы и нет? Мир тесен…
…Ездил проведать Борю. Он мне очень обрадовался, говорит:
— А я тебя всё жду, жду!
Пришла девочка-соседка и сказала:
— А тёте Миле нельзя рожать другого ребёночка. Он будет у неё или с рогами или с копытами, полуидиот с пухлой головой.
— Почему?
— А у неё резус отрицательный.
— А что такое резус?
— Не знаю, так тётеньки во дворе говорили.
— Пойди, принеси своего зайца, — приказал ей Боря.
Девочка хочет играть в магазин, а Боря в войну.
— Он будет продавец? — с надеждой спросила девочка.
— Нет, он будет фашист, — властно сказал Боря.
Девочка вздохнула и безропотно поплелась за зайцем…
… В десятом классе я спросил маму, как она себе представляет минуту молчания. О чём человек в эту торжественную и скорбную минуту думает, что представляет?
Может быть, эта минута просто как тупая спазма?
Или калейдоскоп: небо, девушка с теплыми руками, запах праздничной толпы? Может быть, в этой минуте, как в капле воды, отражается солнце и вся жизнь? Интересно исследовать эту минуту. Когда я думаю сейчас об этом, что-то торжественно-зыбкое светло-огненное колышется перед внутренним взором, щемящее, угнетающее и гордое.
Мама лежала тогда после сердечного приступа. Она сказала мне:
— У меня сейчас нет сил пережить это самой. Я не могу сейчас воспроизвести…
Как удивительно велик человек, его душа, способная всё воспроизвести! Воспроизвести по приказу своей воли. Для меня это непостижимей и выше полётов в космос».
XXII
Фёдор понимал, что катится вниз, и чувствовал, что нет у него ни желания, ни сил остановиться. Ему теперь всё было безразлично: что скажут о нём люди, что ему есть, что пить, во что одеваться. Душа его стала, словно ватной, и, хотя тело было всё так же крепко, как и прежде, он знал, что может умереть от любой, даже самой пустяковой болезни. Безразличие к жизни и смерти наложило на его некрасивое лицо отпечаток полной отрешённости. Его прежде живые, искрящиеся умом серые глаза стали оловянными, лицо заросло щетиной, от него пахло вокзальной бесприютностью, потерянностью нищего. Он ничего не вспоминал из прежней жизни, ни о чём не жалел. Кровь, казалось, перестала пульсировать в его сердце, оно работало вхолостую.
Недавно у буфета случилась драка. Двое схватились за ножи. Толпа шарахнулась, а Фёдор вошёл между ножами, тихо сказал: «Не балуйтесь», — отобрал ножи и выкинул их с обрыва в речку. Толпа восхищенно молчала, а когда он уходил, кто-то сказал ему вслед: «чокнутый».
Ночами ему снились любимые книги. Брели по льду протопоп Аввакум с протопопицей… и чей-то голос внушал: «Никогда не вступайте в бой с тем, кому нечего терять — это неравный поединок». «Где я читал это? — думал Фёдор проснувшись. — Кажется, что-то восточное?»
Комната общежития, в которой он теперь жил, выходила окнами к котловану, и ему с кровати была видна блестящая на солнце эстакада строящегося кабель-крана. Там требовался опытный механик, его просили пойти туда работать, но он отказался. Он работал бетонщиком — это была специальность его юности. За смену он так уставал, что приходя в общежитие, сразу засыпал тяжелым, каменным сном. Просыпаясь утром, он подолгу смотрел на сверкающую на солнце стальную громаду эстакады кабель-крана и курил; много, затягиваясь, обжигая желтые от табака пальцы.
Вот и теперь Фёдор лежал на кровати, курил. В дверь постучали. Фёдор даже не повернул головы. Постучали погромче. Фёдор малчал. Дверь открылась, вошёл Слава.
— Добрый день, — сказал Слава, — восьмой час, пора вставать.
— Ты… — Фёдор затянулся, взглянул поверх Славы, ещё раз затянулся. — Откуда?
— Да вот, неделю уже, как приехал, извините, что так долго не приходил. Замотался. В редакции головы поднять некогда от работы. Потом столько впечатлений…
Фёдор молча курил.
— Здесь мне нравится. Люди хорошие. Очень интересно. Я был в котловане. Знаете, познакомился с удивительной женщиной, её зовут Станислава Раймондовна, она геолог, сама из Ленинграда. Мы с ней облазили весь левый берег, все тоннели, все штольни. И мой редактор, Смирнов, хороший человек и журналист отличный.
Фёдор молча курил.
— Я живу сейчас у Сергея Алимовича Алимова. Хороший человек, молодой, всего на год старше меня, начальник экспериментальных работ. Мы в вагончике живём. Хорошая комната.
Фёдор бросил окурок в пепельницу на стуле у кровати, промахнулся, окурок упал на пол. Слава подобрал и положил его в переполненную пепельницу. Потом вынес её за дверь и вытряхнул в урну, стоявшую в коридоре. Когда он вернулся, Фёдор курил новую сигарету.
— А с вами кто живёт? — спросил Слава, которого тяготило молчание Фёдора.
— Люди.
— Пойдёмте завтракать. Мне на работу.
— Не хочу.
— На дворе сегодня не так жарко. Пока не жарко. — Слава сел за стол, покрытый ободранной голубоватой клеёнкой, оглядел комнату. Все другие кровати были аккуратно застелены «конвертиком», простыни довольно чистые, наволочки с привычными чёрными штампиками меток. Под каждой кроватью стоял чемодан.
Слава не знал, что ещё сказать Фёдору, как вести себя с ним…
— Так пошли завтракать. Мы здесь… мы же старые знакомые… нам надо держаться вместе. — Слава чувствовал, что говорит пустое, но не мог остановиться. — Мы должны поддерживать друг друга, как родные, мы…
Фёдор смотрел на него тусклыми, бессмысленными глазами. Слава почувствовал себя так, будто Фёдор поймал его за руку в своём кармане. Прилив ярости сжал Славе горло. Он пошёл к двери, собираясь так ею хлопнуть, чтоб она разлетелась в щепки. Он взялся за ручку и… не хлопнул дверью, не ушел… Он тихо сказал:
— У меня мама умерла.
— Что?
— Умерла мама. — Слава бросился из комнаты, не видя ничего перед собой, побежал по коридору в умывальник. Прислонившись к грязной стене умывальника, прижав к ней горячее своё лицо, закрывшись от всего мира руками, он горько заплакал. В умывальнике звонко капала вода из крана, и эту капель было слышно по всему коридору, гулкому и пустому.
Фёдор стоял неподалеку от умывальника и ждал его.
— Действительно, пошли позавтракаем, — сказал он.
— Вы тоже сначала умойтесь.
— Правильно. Подожди меня на крыльце, я скоро.
Слава вышел на крыльцо. Солнце уже припекало, с каждой минутой становилось всё жарче. Фёдор не заставил себя долго ждать.
В столовой было пусто, чисто и прохладно.
— Садитесь, я всё принесу, — сказал Слава.
— Ещё чего, я тоже могу, — угрюмо возразил Фёдор.
— Садитесь! — Слава подтолкнул его к голубому столику. Фёдор грузно опустился на маленький стул.
На раздаче второго блюда стояла чернобровая белолицая девчушка лет семнадцати.
— С похмелья, — стрельнула она бесовски живыми карими глазами.
— Почему вы так думаете? — удивился Слава.
— Глаза красные.
Слава не нашёлся, что ей ответить.
— Вам котлеты с макаронами или с картошкой?
— Фёдор, с макаронами или с картошкой?
— С картошкой, — глухо откликнулся Фёдор. И это, пожалуй, было его первое желание за последнее время.
— Обе порции с картошкой.
— А вы откуда будете? — с певучим украинским акцентом спросила девушка. Видно, Слава ей приглянулся. Они стояли разделённые металлическим прилавком.
— Местный, — улыбнулся Слава, — вас как зовут?
— Ой, что захотели! — девушка пожала плечами и, испугавшись, что Слава обидится, скороговоркой выпалила:
— Лариско! А вас?
— Слава. Вы наверно с Украины, да?
— С под Черновиц.
— Будем знакомы.
— Девушка радостно улыбнулась ему, показывая ровные сахарные зубы.
«А под языком её сотовый мёд» — вспомнил Слава строчку из Песни Песней царя Соломона и понёс к столику Фёдора поднос с двумя порциями котлет и четырьмя мутными компотами.
Девушка за белым металлическим прилавком время от времени поглядывала на Славу. Нежные щёки её розовели, глаза светились ласково и призывно. Он ловил искоса её доверчивые, золотистые взгляды.
«Когда позавтракаем, обязательно подойду к ней попрощаться. Скажу: «До свиданья, Лариско». И посмотрю ей в глаза».
Когда они встали из-за стола, девушки за прилавком не было; её крепкие голые икры мелькнули в глубину кухни. Приготовленные для неё слова остались лежать в душе Славы лёгким приятным грузом.
Солнце слепило глаза, воздух стал сухим и неподвижным; над дорогой от бесконечно проезжающих машин повисла плотная завеса пыли. «Надо записать, что листья от пыли потеряли свою свежесть и цвет, — подумал Слава, — и сады у дороги на сады не похожи, всё в них пропитано пылью, ни прохлады, ни утренней росы. Какое тяжелое зрелище!»
XXIII
— Мне в редакцию.
— Идём провожу…
Они подошли к редакционному окну, сквозь голубые прутья решетки было хорошо видно всю комнату. На спинке Славиного стула висел его пиджак и плащ.
«Смирнов приходил, принес мои вещи».
— Зайдём? — предложил Слава.
— Можно.
Они вдоль стены обошли длинное дощатое здание. В тёмный коридор выходило множество дверей управленческих отделов, за каждой стрекотали машинки. «Пока построим плотину, бумаги уйдёт не меньше, чем бетона, — подумал Слава. — А как же строили древние? Интересно, неужели и они столько писали для того, чтобы построить сады Семирамиды, Тадж Махал или Баалбекскую веранду?»
В дверную ручку голубой редакционной двери была просунута записка:
«Старик!
Я срочно уехал в типографию. Буду не раньше двух дня. Погуляй.
Твой Смирнов».
— Ладно, — Слава пожал плечами, — погуляем.
В посёлке становилось всё жарче. Зелёный аул в теснине гор казался отсюда раем, погруженным в благодатную тень.