Мир тесен — страница 23 из 61

Тётя Катя первая одобрила решение Оли сойтись с Борисом по желанию маленького Бори.

— Так надыть, — уговаривала она Олю и оправдывала её перед Фёдором. — Она все самые молодёшенькие годы за этим иродом проплакала, может теперь порадуется, всё в жизни бывает. Сколько лет она казнилась, может, за чёрной и светлая минута придёт. Эх, заслужила она её. А Олежка, так он наш. Ты ведь не женишься, значит, малец отца не потеряет, это, когда женятся, детей забывают, а ты не женишься, я спокойна. А старше Олежка станет, мы с ним к тебе переберёмся — тебя и Олежку тоже нельзя сиротить. Ну, а пока поживём, я ей подмогну, хотя и ненавижу её ирода люто.

С первого дня их совместной жизни с Борисом так повелось, что не Оля, а тётя Катя делала всё для большого Бориса — готовила завтрак, наливала в обед тарелку борща, клала котлеты, прибирала в его комнате, куда никогда не заходила Оля, и, делая всё это, тётя Катя то ли радостно, то ли горестно покачивала головой: «Эх, Оленька, до добра всё это не доведёт, никогда не думала, что в тебе столько гордыни. Простить ему пора, того сама жизнь требует». Но когда она заводила об этом разговор, Оля изменившимся голосом просила:

— Мама, не надо об этом.

И тётя Катя умолкала и молча крестилась, потому что не знала, чего просить у бога для Оли — мира с Борисом или полного их разрыва?

XXVI

Тётя Катя приехала к Фёдору. Её поразил размах стройки, огромные, пускающие дым БЕЛАЗы, сверкающая на солнце громадина эстакады кабель-крана, привольно раскинувшийся посёлок гидростроителей, десятки белых дорог, изрезавшие округу.

«Вот наворотили, скаженные!» — с опаской оглядывалась она по сторонам.

— В общежитие Кузнецова нет, ушел куда-то, он эту неделю в ночной смене, — объяснила тёте Кате рябоватая комендантша с ярко накрашенными губами, в ярком капроновом платочке. — Пойдёмте, бабушка, я вам его комнату открою, отдохнёте.

«Я своим внукам бабушка, а не тебе», — в сердцах подумала тетя Катя и сказал, улыбаясь:

— Спасибо, миленькая, с удовольствием отдохну:

— У нас умыться можно и чаёк вскипятить, — не умолкала комендантша, отпирая комнату, — тут ваш сынок, в углу его койка.

В комнате стоял тяжёлый запах табака, проевшего все поры и не уходившего даже в открытую форточку. Кровать Федора была самая неопрятная, тётя Катя села на неё.

— Спасибо, миленькая, я прилягу, а то ноги гудят и глаза от усталости слипаются. — Тёте Кате не терпелось остаться одной, она боялась любопытных расспросов.

Приготовившаяся к длинному разговору комендантша разочарованно смела со стола крошки и, пожелав тёте Кате хорошо отдохнуть, вышла из комнаты.

«Феденька… Куда девалась твоя любовь к чистоте? Кровать вся пеплом засыпана, а ведь не курил же, в рот папиросы не брал. Это, говорит, тётечка, яд… А теперь, видать, яд понадобился. Вот как! Надо же…» — Тётя Катя с любопытством вытащила из-под кровати чемодан Фёдора. Открыла его и удивилась: в чемодане царил полный порядок, вещи лежали нетронутые, как их сложили ему в дорогу она и Оля. — «Батюшки мои, второй месяц бельё не менял… Что ж он в баню не ходит? Дома каждый день душ принимал, каждый день сорочку чистую цыганил, я сердилась: «Чистая ведь ещё рубашка, Феденька!» А он: «Тётечка, чистота — моя слабость». Больше двух дней рубашку ни за что не носил. Оле это очень нравилось: «Какой, мама, Фёдор чистюля. Как невеста!» Вот тебе и невеста… Сегодня же в баню пошлю. Даже после покойника близким людям на девятый день мыться положено. Говорят, легче становится. А это два месяца, надо же! Всё расскажу об их жизни, пусть заберёт Оленьку с дитём. Если Борюня не захочет ехать, я с ним у этого ирода останусь».

Уезжая, тетя Катя спросила Олю:

— Что Феде передать?

— Повторите мои слова, которые я ему сказала при прощаньи: «Не для себя так поступаю, а для Бори». Только ведь он всё равно не поймёт и не простит. Это я по его глазам, по взгляду поняла, когда мы прощались…

— А о жизни вашей что рассказать?

— Всё! — усмехнулась Оля, откинула со лба кудрявую прядь и сжала виски. — Что найдёте нужным, то и расскажите.

«Так и скажу: не только вместе не спят, Оленька даже в комнату его никогда не заходит. Оля сказала: «Фёдор меня никогда не простит». Значит, желает, мечтает, чтоб простил, может, эти слова и есть самые главные, которые я должна ему передать? Ох, Оленька, трудное ты мне дело поручила, как бы не оступиться… Феденька — не мы с тобой, он мягкий, простой, да ласковый, а на поверку, как кремень, ничем не проймёшь. Про Олежку надо больше ему говорить, про Олежку, пусть сердцем смягчает, тогда и про Олю можно. А если Феденька в рюмке всем своим бедам утешение искать начал? Вот не курил, теперь курит, может и пить, сохрани господи, начал? Что, если обида весь мир от него заслонила и не нужны ему больше ни Оля, ни Борюня, ни Олежка? Нет, не может быть, дитя родное… Всё может, всё может… Тогда пропали, пропали тогда… Да, Оленька ведь не приказывала меня просить, чтоб Фёдор её забрал? А что, если Борюня не отпустит от себя мать? Если даром Федор рванется к ним, а там осечка? Не приведи господь, такое второй раз пережить! Вот и подумай, о чём сказать, о чём промолчать. Расскажу всё, а там пусть сам решает, а советовать только горя наберёшься: вон уж один раз насоветовала».

Стукнула дверь, вошли со свертками и бутылками Фёдор и Слава.

— Жду, жду, — вскочила с кровати тётя Катя, — тут у вас так накурено, трудно дышать!

— А вы бы окно открыли, — Фёдор распахнул створки рам, — мужики живут, известно.

— Я пойду, — сказал Слава, с порога поздоровавшись с тётей Катей кивком головы, — я пойду, может, Смирнов приехал?

Фёдор запротестовал:

— Еще чего выдумал! Никуда я от себя не отпущу тебя, пока не женю. Садись, садись.

Тётя Катя обиделась: «К чужому — так с объятиями, надо же! А меня даже не поцеловал. Опостылила я ему тоже, вишь, желваки так и ходят».

Фёдор развернул любительскую колбасу, голландский сыр, откупорил бутылку «Саперави».

— Садитесь и вы, тётя.

Она села на краешек стула, закусив губу и глядя в пол.

— Много ты, Слава, о своей матери хорошего рассказывал, — вдруг проговорил Фёдор, — помянем же её. — Он налил вино в стаканы. — Помянем по русскому обычаю — пусть ей земля будет пухом. Живую не довелось мне увидеть. Если бы знать, что породнимся…

— Кого помянем? — всполошилась тётя Катя.

— Мать у него померла. К вам приехал, а вы даже ночевать не оставили, — жестко сказал Фёдор.

— Надо же — как шутишь! — обиделась тётя Катя.

— Ещё чего, какие там шутки. Парень, как к родным людям поспешил, а вы?

— Да он три минуты у нас только и был. Славик, да как же ты так? Миленький мой, дитя мое, да что же ты ничего не сказал? Надо же! Господи! — заголосила тётя Катя.

— Что вы, Фёдор! — возмутился Слава, — я же спешил, меня машина ждала… Она причем?

— Так там две женщины, — зло сказал Фёдор, — такую беду должны почувствовать.

— Садись, Славик, расскажи, если можешь, а не можешь, давай выпьем, закусим, с давних времён положено поминать. Она же у тебя молодая небось была, годиков пятьдесят? — Вытирая платком глаза, спросила тётя Катя.

— Сорок три, — сказал Слава.

— Господи, боже мой, небось только жить собиралась, думала: вот сыночек из армии придёт и заживём, а оно вон как всё вышло, вон как получилось. Сорок дней отмечали?

— Это зачем?

— Так положено, обычай такой.

— Не знаю. Евдокия, наша соседка, мне ничего не говорила, я в больнице лежал.

— Ничего, съездим, узнаем, ничего, что время прошло, всё, как нужно сделаем: соседей, сослуживцев позовем, пусть помянут.

«Узнаю там у старух предали ли её земле, если нет, сама все сделаю», — решила тетя Катя, полная жалости и материнской любви к Славе и его рано умершей матери.

— А вещицы кой-какие старухам раздал, чтоб помянули?

— Мне Евдокия говорила, но я не смог мамины вещи в чужие руки отдавать.

— Ну, давай выпьем за упокой души новопреставленной Людмилы. Бери, сынок, рюмку. Бери, за упокой не чокаются. Царство ей небесное, твоей мамочке. Держи рюмку, Славик, держи, дитя моё. Так положено, выпьем по рюмочке и закусим.

Слава взял гранёный стакан с вином, поднял его, как Фёдор и тётя Катя, и подумал: «Наверное, так и надо, есть в этом обычае что-то мудрое и простое, как сама земля и жизнь».

XXVII

Отправляясь на стройку, тётя Катя надеялась разведать настроение Федора, лаской, слезами, лестью, упрёками повернуть его к жизни. Но у неё ничего не выходило, Федор грубо пресекал все попытки начать разговор о том, что жгло и каменило их души: «Хватит, тётечка, меня это не интересует. Довольно».

«Ничем его не возьмешь. Надо же!» — оторопело думала тётя Катя. И тогда она, не без дальнего расчёта, переключилась на Славу, — всё, что хотела и не могла сказать Фёдору, выкладывала ему. Слава был терпеливым слушателем. После разговора с ним тётя Катя всегда чувствовала прилив уверенности в себе, надежду на то, что Фёдор смягчится.

— Все ведь, сынок, в первый раз на свете живём, каждый человек, вот и ошибаемся. Недаром говорится: знал бы, где упадешь — соломки подстелил.

За те три дня, что тётя Катя пробыла на стройке, они со Славой так подружились, так пришлись друг другу по душе, что расставались почти родными людьми.

— Ты, Славочка, смотри за Федей, на тебя вся надежда. Мои слова ему прямо не передавай — слушать не станет, а исподтишка, как бы невзначай. Он тебя не оборвёт. А мне рта не дал раскрыть, надо же! Приедешь ещё к нам, сынок, порадуй Борю, он часто про тебя вспоминает.

— Приеду. За Фёдора не бойтесь, я его не оставлю.

— Не оставь, сынок, не оставь. Так мы ждём тебя в воскресенье.

Хотя газетка их была небольшая и выходила раз в неделю — материала требовала уйму. Смирнов, видя Славину безотказность, большую часть груза переложил на его плечи, оставив себе передовицы да макетирование номера, к тому же, он часто бывал не «в форме». Газета жадно поедала все Славины дни, у него ещё не было ни одного воскресенья — всегда находилось что-то срочное: то репортаж, то отчёт, то целевая полоса. Подобно тому, как встречный ветер помогает птице лететь, тяжелая изматывающая работа помогала Славе жить, не углубляясь в горе и боль одиночества.